Для Джорджа Хаусер оказался любопытнейшей загадкой. Человек на редкость одаренный, од, однако, едва ли не начисто лишен был тех качеств, которые нужны, чтобы «преуспеть» в нашем мире. В сущности, он вовсе и не хотел «преуспевать». Он чурался всякой возможности продвинуться хоть на шаг дальше того, чего уже достиг. Он хотел быть рецензентом и только, не более. В издательстве «Джеймс Родни и Кo » он делал то, что ему поручили. Самым добросовестным образом выполнял свои обязанности. Когда спрашивали, что он думает о рукописи, он честно и непредвзято, с неизменным спокойствием высказывал свое мнение, судил безошибочно ясно, с чисто немецкой обстоятельностью. И дальше этого идти не желал.
Когда какой-нибудь редактор (в издательстве Родни их было несколько, не считая Лисхола Эдвардса) спрашивал у Хаусера его мнение, обычно происходил примерно такой разговор:
— Вы читали эту рукопись?
— Да, читал, — говорил Отто Хаусер.
— И что вы о ней думаете?
— По-моему, в ней нет ничего хорошего.
— Значит, вы не советуете ее печатать?
— Да, по-моему, она того не стоит.
Или:
— Прочли вы эту рукопись?
— Да, прочел, — отвечает Хаусер.
— Ну и как она, по-вашему? (Черт его дери, не может сам сказать, что думает, вечно надо из него каждое слово клещами тянуть!)
— По-моему, это гениально.
— Вы думаете?! — недоверчиво восклицает редактор.
— Да, я так думаю, на мой взгляд — это бесспорно.
— Но послушайте, Хаусер… — Редактор взволнован. — Если вы не ошибаетесь, так этот малый… этот автор… он же совсем еще мальчишка, никто про него и не слыхал… он родом откуда-то с запада… из Небраски, что ли, или из Айовы… похоже, до сих пор так и сидел там, в глуши… если вы не ошибаетесь, значит, это мы его открыли!
— Да, наверно, вы открыли. Его книга гениальна.
— Но… (Черт подери, ну что за человек! Сделал такое открытие… сообщает такую поразительную новость… и хоть бы загорелся, обрадовался! А ему все равно, будто речь идет про кочан капусты!) Но… в чем же дело? Вы… по-вашему, в его рукописи есть какой-то изъян?
— Нет, по-моему, в ней нет никаких изъянов. По-моему, это великолепно написано.
— Но… (О, господи, этот Хаусер и правда псих ненормальный!) Но что же… вы хотите сказать… наверно, в таком виде, как сейчас, она для печати непригодна?
— Нет, на мой взгляд, она в высшей степени подходит для печатания.
— Но она чересчур многословна, так?
— Многословна — да, это верно.
— Так я и думал, — глубокомысленно заявляет редактор. — Новичок, опыта никакого, это же сразу видно. Он и сам не понимает, как пишет, без конца повторяется, все у него выходит ребячливо, несдержанно, все через край, никакого чувства меры. У нас есть десятки авторов, которые смыслят в писательстве куда больше.
— Да, наверно, — соглашается Хаусер. — И, однако, он гений, а они — нет. То, что он написал, гениально, а то, что пишут они, — нет.
— Значит, вы полагаете, нам следует его напечатать?
— Полагаю, что так.
— Но… (А может быть, вот в чем загвоздка… вот он о чем умалчивает!) Но больше ему сказать нечего? Думаете, он уже исписался? Все, что было за душой, выложил в одной книге? На вторую его уже не хватит?
— Ничего такого я не думаю. Ручаться, впрочем, не могу. Его могут и убить, это бывает…
(Вечно он каркает, ворона!)
— …Но, судя по этой книге, я бы сказал, можно не бояться, что он выдохнется. Его хватит еще на полсотни книг.
— Но… (О, господи! Где же тут подвох?) Но тогда, вы считаете, для такой книги у нас, в Америке, еще не пришло время?
— Нет, я так не считаю. По-моему, для нее самое время.
— Почему?
— Потому что она написана. Если книга написана, значит, для нее настало время.
— А некоторые наши лучшие критики говорят, еще не время.
— Знаю, что они говорят. Они ошибаются. Вот для них еще не время, только и всего.
— То есть как?
— Очень просто, они ведут счет по времени критики. А книга создается по времени художника. Разное время, разный отсчет.
— По-вашему, критики отстают от времени?
— Да. Отстают от художника.
— Тогда они, пожалуй, не согласятся с вами, что это гениальная книга. Как вы думаете?
— Не знаю. Может быть, и не согласятся. Но это не имеет значения.
— То есть как это — не имеет значения?!
— Да так. Книга хороша, и уничтожить ее нельзя. Стало быть, не важно, что о ней скажут.
— Значит… черт возьми, Хаусер! Если вы не ошиблись, значит, мы совершили замечательное открытие!
— Да, это так. Вы его совершили.
— Но… но… неужели вам больше нечего сказать?!
— Да, нечего. А что тут еще говорить?
Редактор ошеломлен.
— Ничего… только мне казалось, вы-то должны бы радоваться! — И, вконец обескураженный, сдается: — А, ладно! Ладно, Хаусер! Большое вам спасибо!
В издательстве этого не понимали. Просто не могли понять. И наконец отступились — все, кроме Лиса Эдвардса, Лис никогда не отступал, если хотел что-либо понять. Лис по-прежнему, проходя мимо, заглядывал в кабинет Хаусера — крохотную тесную каморку. Сдвинет старую серую шляпу на затылок (Лис всегда работал в шляпе), наклонится, вытянет шею и с тревожным недоумением в светлых зеленоватых глазах уставится на Хаусера, будто перед ним неведомое сказочное чудище со дна морского. Потом повернется и, ухватясь обеими руками за лацканы пиджака, шагает своей дорогой, и во взгляде у него безмерное изумление.
Лис никак не мог понять, в чем тут секрет. Да и сам Хаусер ничего не мог бы ответить и объяснить.
Лишь когда Джордж Уэббер познакомился с обоими поближе, он стал постигать эту загадку. Лисхол Эдвардс и Отто Хаусер… Только узнав их обоих, только видя, как работают они в одном и том же издательстве, можно было их обоих понять, — даже лучше, наверно, чем каждый из них понимал самого себя. Джорджу казалось, в каждом из них уже потому, что он таков, как есть, открываются тайные истоки души, то, в чем оба они так удивительно схожи — и такие невообразимо разные.
Должно быть, когда-то давно и в Отто Хаусере, в самой глубине его невозмутимого духа, горело ровное и жаркое пламя. Но тогда он еще не знал, что значит быть выдающимся редактором. Теперь он видел это своими глазами — и решил, что это не для него. Уже десять лет смотрел он, как работает Лис Эдвардс, и прекрасно знал, что для этого нужно: живое негаснущее пламя среди мрака, спокойное, неустанное и непрестанное напряжение, упрямая воля — довести до конца то, ради чего горит это пламя и что сознает дух; и какая это невысказанная мука, бьешься изо всех сил, чтобы достичь цели, как-то одолеть всеобщее противодействие, слепое и тупое воинствующее невежество, враждебность, предрассудки, нетерпимость… а против тебя все дураки, какие только есть на свете: и выжившие из ума дряхлые старцы, и жеманные, сюсюкающие дамочки, и ханжи, лицемеры, филистеры, и злобные тупые завистники, и — что хуже всего — просто-напросто обыкновеннейшие дураки, непроходимо, безнадежно безмозглые и тупые по самой природе своей!