* * *
— Или веселые ночи, — прошептал Барни.
Они сбежали от толстых, благоухающих пивом торговцев железным ломом и теперь рука об руку быстро шли по улицам Хьюстона в свой отель — скопище низеньких белых домиков, обсевших озерцо, точно стая чаек.
Едва поставив чемоданы, Керия погасила свет, распахнула балконную дверь, сжала руки Барни:
— Я люблю тебя — может быть, надолго. Так все говорят, ну и пусть, — давай и мы говорить то же самое!
Большие мужские руки говорили на своем нетерпеливом ласковом языке. Керия дрожала. Она пыталась овладеть собою с помощью слов… о, эта жажда абсолютного, терзающая всех нас!.. но, Боже мой, надо ли… надо ли?! Прильнув губами к ее шее, Барни выпевал свою неразборчивую любовную литанию, он тоже дрожал всем телом, и Керия торжествующе рассмеялась.
Позже, когда их первая жажда открытия была утолена, понадобились и взгляды. В светлой полутьме комнаты, в отблесках озерной воды, они украдкой изучали друг друга; потом Керия отвела глаза и повторила: или веселые ночи…
* * *
Аннеке весело и чуть насмешливо ворковала, глядя на мужа. Виллем стоял подле окна и молча наблюдал за нею, готовясь стаскивать вниз тяжелые узлы с вещами. Они с Аннеке не изучали друг друга украдкой, только изредка переглядывались, но молодая женщина светилась от счастья и радостно трепетала, как огонек на ветру.
А какие ночи ждали Изабель?.. Никто не взялся бы предсказать это, однако в их доме снова воцарилась тишина, нарушаемая лишь скрежетом железных сундуков по плиточному полу да скрипом лебедок на борту корабля.
Наконец затеплившийся рассвет утихомирил обитателей дома. Коллен сладко спал в объятиях Изабель, а она задумчиво покачивала пустую колыбель Саскии; что она убаюкивала в ней, уж не свое ли заветное желание? О, сколько вещей останется здесь после них и сколько всего несбывшегося, о чем придется сожалеть в далеком краю! Запоздалые сожаления… Изабель задним числом переписывала свою жизнь: ах, если бы я сказала «нет» в день моей свадьбы!
* * *
— В общем, я гляжу, ты пускаешь в дело все подряд…
Опершись на локоть, Барни глядел на Керию. Они поставили лампу на пол, за кресло, и ее свет причудливыми отблесками трепетал на стенах и потолке, делал еще темнее пустую глазницу Керии, еще ярче другой, живой, золотисто-черный горделивый глаз, пытливо ищущий на лице Барни то незнаемое, доселе скрытое от нее, что дерзко и торжествующе отражалось в этом застывшем, почти нечеловеческом зеркале. Так вот что такое писатель, — подумал он вслух, — всепожирающий потоп! И только он один знает, что из этого выйдет.
— И еще… — Керия касалась языком его бедер, чутко вслушиваясь в трепет мужского тела, в скрытые его толчки — предвестие экстаза, так хорошо знакомое внимательным губам… — то, что из этого выйдет, зависит от того, что туда входит. Когда жизнь плоха, она отдает свои краски истории, она подчиняется ее течению и, лишь став переносимой, снова отрешается от нее. Все, что ты читаешь, есть одно только слабое отражение того, что другие перечувствовали, — ибо пережили, ибо пережили именно ЭТО. Не так, как ты, а, впрочем, и это небесспорно. Ну и присочиняют, конечно, многое, — а как же иначе? Ты можешь сколько угодно держаться за отправную идею; она все равно извернется, разовьется, трижды изменится и наделает дел, прежде чем ты вновь ухватишь ее. Итак…
Керия, прикрыв глаз и нежно улыбаясь, искала Барни губами, и последнему «итак» пришлось подождать…
Пишегрю не просто позволил им уехать, он почти что выдворил их из города. Им владело мрачное возбуждение, заставившее его вернуться из Амстердама — взятого, укрощенного и, однако, крайне важного, поскольку то была столица, — в этот совершенно незначительный городишко, где его соблазнило нечто иное, соблазнило в худшем смысле этого слова. Бездна…
И, само собой разумеется, он реквизировал Хаагенхаус. Занимал его один, только ординарец состоял при нем.
Он не пытался поговорить с Изабель, просто не скрываясь следил за нею с непроницаемым лицом. В порту, где люди жадно интересуются каждым новым человеком, откуда бы он ни явился, говорили: этого неотвязно точит червь, оттого и глаза у него потерянные. Что же точило его — злоба? «Да нешто она захомутала только этого борова Эктора? — кричал Жозе. — Ни хрена вы не смыслите!» Все молча выжидали, а женщины сладостно грезили о грубых желаниях, терзавших это крепкое мужское тело, крививших этот мясистый рот. До последнего дня непонятно было, впрямь ли он намерен позволить судам выйти в море.
Пишегрю позволил все. В день отплытия десять человек, посланных генералом, подняли на борт тяжелые тюки и свертки, среди которых оказалось даже несколько мешков с книгами; об этом узнали потому, что два из них — тяжеленных — прорвали джутовую ткань и плюхнулись в воду.
Сержант вручил Изабель ларец. Генерал велел передать, что Республика умеет признавать и неоказанные услуги. В ларце, который он открыл перед нею, — великолепная кашемировая шаль и письмо.
Несколько двусмысленных фраз: «Вы оказались правы насчет Вервиля, он преследовал лишь свои корыстные цели. Вот уже пять дней я наблюдаю за Вами и знаю, к какому источнику жаждет припасть Ваш пересохший рот. Не упустите ни капли этой влаги, мадам, она напоена горечью, которая Вам сродни». Он подписался коротко: Пишегрю. Ни званий, ни титулов, хотя всегда и всюду присоединял их к своему имени.
Арман протянул руку, но Изабель проворно сунула записку в рукав.
— Чего он хотел?
— Поблагодарить.
Серые глаза сузились. Но солдаты уже сошли на берег, трап поднят, задул попутный ветер и нужно было спешить — прилив ждать не станет.
Женщины пробрались в свое помещение узкими корабельными коридорами, а тем временем Арман, подбоченясь, выкрикивал приказы, недобро поглядывая на задержавшуюся Изабель: «А ты зачем тут торчишь, иди вниз!»
— Я тебе скажу, чего он хотел, Пишегрю. Просто напомнить мне, что к правде нельзя прикоснуться безнаказанно. Теперь он знает, что ему нужно — еще более трудных, еще более почетных побед. Некоторые выигрывают в этой лотерее, другие же… — Она пожала плечами с видом покорности судьбе и удалилась. Арман-Мари глядел на стройную спину, на тонкую талию в пышных складках юбки. Джоу, стоявший позади него, промолвил:
— Ох уж эти создания, хозяин, их либо любят, либо убивают. Да и смертью их не запугать, — коли не захотят говорить, так ты хоть башку об стену разбей, не добьешься ни словечка!..
Барни вздохнул: а знаешь, я ревную! Керия лежала на нем, вытянув руки вдоль тела и сжимая его запястья. Она не двигалась, хотя при этих словах ей безумно захотелось схватить его за горло. Он ревнует, скажите пожалуйста!
— Да, я ревную, Керия. А скажи, уж не выдумала ли ты и меня заодно с ними?
— Выдумывать тебя?! — Керия резко привстала. — Вот еще не хватало, что ты о себе воображаешь? ЕГО я действительно придумала, хотя у меня достаточно истинных доказательств: письмо сохранилось, и шаль тоже. Нет, решительно, ты умеешь СЛЫШАТЬ свой железный лом, но НЕ ВИДИШЬ ничего другого. Вспомни, что такое Арман-Мари! Что мы знаем о нем кроме того, что она его любит? Одна видимость, бесплотный призрак, вот я и подумала: она любит ветер, она любит именно то, что ускользает от нее.