— Что верно, то верно! Но продолжай, не томи, мне ужасно нравится твоя история! Кроме того, можно подумать, будто все это с тобой приключилось только вчера!
— Вчера? В каком-то смысле, когда вот так вот вспоминаешь, — это всегда вчера… Эти две тетки вытолкали нас из церкви, всех: и тех, что благоговейно замерли, и тех, что смеялись. Магделена пожелтела, руки у нее дрожали. Некоторые из девочек, остановившись на паперти, ждали, что будет дальше, и посматривали на нас. Тем более что Элоиза перед тем, как выйти из церкви, высыпала содержимое Камиллиного кошелька в подол монахини: «Все остальное вы вполне можете смести веником в совок». Монахиня покраснела, потупилась, пустила слезу. Невелико горе! Мы знали, что она время от времени позволяет себе купить в кондитерской «монашку» — двойное заварное пирожное, «чтобы подсластить кислое церковное вино», — посмеивался дядюшка Берто из-за прилавка с миндальными тарталетками. Выбор монахини не раз приводил нас в восторг, но издевательский смех внезапно замирал на губах: интересно, на какие деньги она покупает себе сласти? На те, что собирает в церковную кружку, или на те, которые платят за отпущение грехов?
«Со времен епископа Кагорского, ставшего Иоанном XXII при пустой казне внезапно свалившегося на него папства, казну любого королевства в этом мире неизменно пополняли отпущения грехов по твердым расценкам!» — Элоиза выложила мне это намного позже, мы тогда уже были большими, отошли от церкви со всеми ее делами и сделались довольно учеными. В конце концов, первое причастие было для нас только поводом получить первые часы! Причем я унаследовала часы покойной бабушки, нечего зря сорить деньгами, так ведь?
— Знаешь, это как посмотреть! Поскольку у меня бабушки не было, я и часов не получила. — Розали изрекает эту непреложную истину, и в глазах Эме мелькает сочувствие, но Розали тотчас ее останавливает: — Вот этого не надо, лапочка, я не жалуюсь, я просто расставляю вещи по местам. И можешь, если хочешь, придерживать свою лошадку, но все-таки двигайся вперед. Давай, давай!
— …Я направилась прямо к Элоизе, а она молча, серьезно смотрела, как я приближаюсь. Неужели опять начнем воевать? Я протянула ей руку: «Знаешь, мне хотелось бы, чтобы мы стали подругами. Но, конечно, я пойму, если ты не захочешь».
Она отвернулась и прикусила губу, может, и у нее глаза были на мокром месте? В первую минуту я подумала — она смутилась из-за того, что не принимает предложения, ей неудобно отказывать. Но она взяла меня за руку: «Пойдем со мной». И мы куда-то побежали. Она привела меня в сад своего деда, подтолкнула к загородке под навесом у амбара: «Незачем бабке нас видеть, это наше дело, только наше и больше ничье. Помнишь, Эме? Один раз я бросила тебе слово, за которое мне стыдно. Я рассказала Дедуле, и он объяснил мне, что ничего хорошего не выйдет, пока не вскроешь нарыв. Так вот, я тоже хотела бы, чтобы мы стали подругами, вот только я хочу, чтобы ты знала: я прошу у тебя прощения. И еще хочу, чтобы ты влепила мне затрещину, тогда все станет ясно!»
Ничего не ответив, я угостила ее хорошей «плюхой», я вычитала это выражение в книге, которая валялась у старшего брата, и поначалу толком не понимала, что оно означает. Во всяком случае, я вложила в удар всю душу, и именно так Элоиза это и восприняла. Потом мы кинулись друг другу в объятия, я намочила носовой платок в стоявшей на солнце лейке и приложила к ее щеке, на которой красным отпечаталась моя рука. Не удержавшись, я поцеловала ее: наконец-то у меня появилась подруга, давно бы так! А она потирала челюсть и хохотала как ненормальная, разглядывая лежащий на ладони последний молочный зуб: «Пожалуй, ты немного переусердствовала!»
В коридоре Корали закатывает глаза к потолку:
— Надо же, а мы-то позволяем себе лапшу на уши вешать насчет этой дурацкой мышки, которая утаскивает наши зубы из-под подушки, совсем идиотами надо быть, да?
Брат затыкает ей рот:
— Молчи, не то они нас заметят и отправят в постель!
Но женщины ничего не слышат, они слишком увлеклись своей историей, и Эме продолжает:
— Много лет спустя я не без труда вытащила из Элоизы, что она тогда такое сказала, остановив старую деву на полном скаку. Она покраснела от удовольствия и прыснула со смеху! Вот что она прошептала монашке: «Дедушка не трахнул, значит, надо влепить внучке?»
Мне, так любившей дерзость, это показалось не дерзостью, а попросту шантажом. Потому что Элоиза больше не желала видеть Магделену в доме, она не могла слышать, как из ее лисьего рта льется медовая лесть, впрочем, нисколько не трогавшая Дедулю — напрасно старалась! Он только что не плевал в ее сторону, до того противно было, и ворчал, что от нее воняет. Элоиза просто не могла вынести того, как монашка спрашивала: «Так это правда, что он бегает за мадам Д*? Ох уж, этот твой муж и его истории с бабами! Как ты только можешь, Камилла?» А Камилла, на седьмом небе от удовольствия, поджимала губки. Она давным-давно уже не хочет, но у нее остались кольцо, имя, положение, все, чего у подружки не было, нет и никогда не будет. «Ты и представить себе не можешь, милая моя, что это такое!» — слащавым голосом отвечала Камилла. Да, после этого Магделена больше не приходила, она заподозрила, что Элоиза все рассказала деду!
Эме хихикает.
— До чего приятно вспомнить, — говорит она, — так и вижу жадное выражение физиономии сестры Сент-Андре, уж как ей хотелось узнать, что такого Элоиза сказала, чтобы Магделена пошла всеми цветами радуги, — наверняка для того, чтобы потом самой этим воспользоваться, потому что Магделена и ее доставала не меньше, чем нас! Дерзость или шантаж, как бы там ни было, а это избавило нас от старой сволочи на три недели, которые та провела в кровати «с болезнью роста», как объяснил старый доктор Камю, пряча за своей носогрейкой хриплый смешок давнего курильщика. Вот и все, — сказала Эме.
— Уже неплохо, — ответила Розали. — Я всегда думала, что у меня девочка с изюминкой, не с такой крупной, как моя собственная, но тоже ничего. Ну что, получше тебе? Не хочешь теперь лечь спать? Мне уже хочется. Так что поцелуй меня и иди, мне твоя история очень понравилась. Как бы там ни было, дружба у вас прочная, никак не скажешь, что отношения пустяковые.
Розали выпроваживает Эме во двор, закутывает в пальто: «Прикройся шарфом, сейчас не время простужаться». Потом возвращается обратно, распахивает дверь в коридор и, уперев руки в бока, окидывает взглядом детей:
— Ну что, довольны, вы трое? Нравится вам ваша мать? В день, когда вы так же удачно провернете что-нибудь в том же роде, будете иметь право досидеть до конца сочельника. А пока — живо в постель, даю вам тридцать секунд. Начинаю считать. И не упирайся, Корали, а то получишь!
На улице Эме думает о тихих и бурных годах, которые прошли, словно войско в походе, и улетучились, словно вздох. До чего же спешит существование, в конце-то концов! Да ладно! Наше существование — это жизнь, не всякий может сказать о себе то же самое.
Розали потягивается:
— Все-таки ребятишки все одинаковые. — Она прислушивается: — Так, улеглись без возражений, отлично. А как другие мои птенчики? Дружно похрапывают! Надо будет сказать Жюльену, что у него получается в ля миноре. Ну что ж, завтра будет новый день…