Как в неразборчивых тетрадях гениального химика, куда, не подозревая, что смерть у него за плечами, он заносит открытия, которые, может быть, навсегда останутся никому неизвестными, подруга мадемуазель Вентейль прочитала в бумагах композитора, еще более неразборчивых, чем исчерченные клинописью папирусы, навеки истинную, всегда живительную формулу неведомой радости, мистической надежды на появление кроваво-красного ангела утра. Но если и для меня, впрочем, может быть, меньше, чем для Вентейля, эта женщина была причиной стольких страданий при отъезде из Бальбека, потом не далее, как сегодня днем, снова пробудив во мне ревность к Альбертине, а в будущем еще больше должна была меня измучить, — зато благодаря ей мог дойти до меня этот зов, который отныне будет непрестанно во мне раздаваться, как обещание и доказательство, что кроме небытия, которое я нашел во всех удовольствиях и даже в любви, существует еще нечто, достижимое очевидно средствами искусства, и что если моя жизнь казалась мне такой никчемной, то по крайней мере она не все еще свершила.
По правде говоря, женщина эта, благодаря своему неутомимому труду, впервые дала возможность узнать по-настоящему творение Вентейля. Рядом с его септетом некоторые фразы сонаты, одни только известные публике, представлялись настолько банальными, что невозможно было понять, как могли они вызвать такое восхищение. Это все равно, как мы бываем удивлены, что такие незначительные вещи, как романс Вольфрама «Обращение к звезде» и молитва Елизаветы могли волновать на концертах фанатических любителей, которые без конца аплодировали и надрываясь кричали «бис» по окончании номеров, которые нам, знающим «Тристана», «Золото Рейна» и «Мейстерзингеров», представляются однако тусклым убожеством. Приходится предположить, что эти бесцветные мелодии содержали уже в каких-то микроскопических и потому, может быть, легче усваиваемых дозах кое-какую часть оригинальности шедевров, которые ретроспективно одни только и идут в счет для нас, между тем как самое их совершенство явилось бы, может быть, помехой для их понимания; эти банальные вещи проложили для последних дорогу в сердца. Но если они давали смутное предчувствие будущих красот, то все-таки оставляли их в полной безвестности. Точно так же дело обстояло с Вентейлем; если бы, умирая, он оставил — за исключением некоторых частей сонаты — только то, что он успел закончить, то доступные публике его вещи значили бы так же мало по сравнению с его подлинным величием, как, скажем, «Защищенный проход короля Иоанна», «Невеста литаврщика» и «Купальщица Сара» значили бы для Виктора Гюго, если бы по опубликовании их он умер, не успев написать «Легенды веков» и «Созерцаний»: то, что является для нас его подлинным творением, оставалось бы чисто виртуальным, столь же неведомым, как не доступные нашему восприятию вселенные, о которых мы никогда ничего не узнаем.
Впрочем, резкий контраст тесного соединения гения (а также таланта и даже добродетели) с оболочкой пороков, в которой, как случилось, например, с Вентейлем, гений так часто бывает заключен и сохранен, четко проступал, как на вульгарной аллегории, и в собрании приглашенных г-ном де Шарлюс гостей, посреди которых я очутился по окончании музыки. Хотя и ограниченное в настоящем случае салоном г-жи Вердюрен, собрание это походило на множество других, образующие элементы которых остаются не известными широкой публике, а сколько-нибудь осведомленные журналисты-философы называют их парижскими, или панамистскими, или дрейфусарскими, не подозревая о том, что точно такие же собрания могут происходить в Петербурге, в Берлине, в Мадриде и во все времена; в самом деле, если на этом вечере у г-жи Вердюрен были товарищ министра изящных искусств, человек отлично воспитанный, действительно тонкий ценитель искусств и сноб, несколько герцогинь и три посла со своими женами, то ближайший, непосредственный мотив их присутствия крылся в отношениях, существовавших между г-ном де Шарлюс и Морелем, отношениях, побуждавших барона придавать как можно больше блеска артистическим успехам своего юного идола и добиваться для него крестика Почетного легиона; причина более отдаленная, сделавшая это собрание возможным, заключалась в том, что одна молодая девушка, которая поддерживала с мадемуазель Вентейль такие же отношения, как барон с Шарли, выпустила в свет целый ряд гениальных произведений, явившихся таким откровением, что вскоре объявлена была под покровительством министра народного просвещения подписка на сооружение памятника Вентейлю. Впрочем, для произведений покойного композитора оказались столь же полезны, как и отношения мадемуазель Вентейль со своей подругой, отношения барона с Шарли, которые послужили для них чем-то вроде сокращающей дорогу тропинки, позволившей публике подойти к ним, не теряя времени на окольные пути если не непонимания, которое долго еще будет существовать, то по крайней мере полного незнания, которое могло бы длиться годами. Каждый раз, когда совершается событие, доступное вульгарному уму журналиста-философа, то есть по большей части событие политическое, журналисты-философы убеждены бывают, что произошла какая-то перемена во Франции, что мы больше не увидим таких вечеров, не будем больше восхищаться Ибсеном, Ренаном, Достоевским, д'Аннунцио, Толстым, Вагнером, Штраусом. Ибо журналисты-философы черпают доводы из подозрительной закулисной стороны этих официальных чествований, чтобы найти нечто декадентское в прославляемом на них искусстве, между тем как чаще всего оно бывает самым что ни на есть суровым.
Однако нет ни одного имени среди наиболее почитаемых этими журналистами-философами, которое не давало бы самым естественным образом повода для подобных странных празднеств, хотя бы странность их меньше бросалась в глаза, была лучше замаскирована. Что же касается нынешнего, то нечистые элементы, в нем сочетавшиеся, поражали меня с другой точки зрения; конечно, я лучше кого-либо был в состоянии их разобщить, так как имел случай узнать их порознь, но замечательно, что одни из них, те, что связывались с мадемуазель Вентейль и ее подругой, напоминая мне Комбре, говорили также об Альбертине, то есть о Бальбеке, ибо оттого, что я видел когда-то мадемуазель Вентейль в Монжувене и узнал об интимных отношениях ее подруги с Альбертиной, мне предстояло сейчас, по возвращении домой, найти вместо одиночества поджидавшую меня Альбертину; другие же элементы, те, что касались Мореля и г-на де Шарлюс, напоминая мне Бальбек, где я наблюдал на перроне донсьерского вокзала, как завязывалось между ними знакомство, говорили о Комбре и его двух «сторонах», ибо г. де Шарлюс был одним из тех Германтов, графов Комбрейских, что обитали в Комбре, не имея в нем пристанища, между небом и землей, как Жильбер Дурной в своем витраже; наконец Морель был сыном старого лакея, виновника моего знакомства с дамой в розовом, который через много лет дал мне возможность узнать в ней г-жу Сван.
Когда музыка кончилась и гости стали с ним прощаться, г. де Шарлюс вновь совершил ту же ошибку, которая была им допущена при их прибытии. Он их не просил подходить к хозяйке, чтобы и на нее с мужем распространилась приносимая ему благодарность. Образовалась длинная вереница, но только перед одним бароном, и он это отлично видел, потому что через несколько минут сказал мне: «Самая форма художественного празднества приняла в заключение довольно забавный, «свадебный» характер, когда поручители выстраиваются для подписи в ризнице». Благодарностью гости не ограничивались, они заговаривали с бароном на разные темы, чтобы побыть возле него лишнюю минуту, между тем как те, что еще не поздравили его с успехом концерта, стояли, переминаясь с ноги на ногу. Кое-кто из мужей выражал желание уйти; но их жены, снобки, хотя и герцогини, протестовали: «Нет, нет, хотя бы даже нам пришлось ждать час, все равно нельзя уходить, не поблагодарив Паламеда, который взял на себя столько труда. Только он и в состоянии в настоящее время давать подобные праздники». Никто и не думал представиться г-же Вердюрен, как никто бы не подумал представиться капельдинерше театра, куда какая-нибудь великосветская дама привела на один вечер всю аристократию. «Были вы вчера у Элианы де Монморанси, дорогой кузен?» — спрашивала г-жа де Мортемар, желая продолжить разговор. «Ей-богу, не был! Я очень люблю Элиану, но не понимаю ее пригласительных билетов. Видно, я туповат, — прибавил он, растянув губы в веселую улыбку, между тем как г-жа де Мортемар чувствовала, что вот сейчас она первая услышит новую шуточку Паламеда, как ей не раз уже доводилось слышать такие шуточки от Орианы. — Я действительно получил недели две тому назад карточку милейшей Элианы. Над спорным именем Монморанси помещалось следующее любезное приглашение: «Дорогой кузен, вы сделаете мне большое одолжение, подумав обо мне в будущую пятницу в половине десятого». Ниже приписаны были два уже не столь ласковых слова: «Чешский квартет». Они мне показались непонятными, имеющими, во всяком случае, не больше отношения к предыдущей фразе, чем те письма, на обороте которых писавший начал другое письмо словами: «Дорогой друг», на чем и оборвал, не взяв другого листа или по рассеянности или ради экономии бумаги.