В хитром уме Мореля зрела уже комбинация, аналогичная тому, что в XVIII веке называли ниспровержением союзов. Решив никогда больше не заговаривать с г-ном де Шарлюс, он вернется завтра вечером к племяннице Жюпьена, взяв на себя заботу все уладить. К несчастью для скрипача, план его обречен был на провал, ибо г. де Шарлюс в этот самый вечер имел свидание с Жюпьеном, на которое бывший жилетник не посмел не явиться, несмотря на разыгравшиеся события. За ними последовали из-за Мореля еще и другие, как мы сейчас увидим, так что когда Жюпьен в слезах рассказал о своих несчастиях барону, последний, не менее несчастный, ему объявил, что он усыновляет брошенную девушку, передав ей один из титулов, находящихся в его распоряжении, вероятно, титул мадемуазель д'Олерон, который даст ей возможность пополнить свое образование и поможет ей выйти замуж за богатого человека. Обещания эти чрезвычайно обрадовали Жюпьена и оставили равнодушной его племянницу, ибо она по-прежнему любила Мореля, который, по глупости или из цинизма, вошел с шуточками в лавку, когда Жюпьена там не было. «Что с вами, — сказал он, смеясь, — почему у вас эти круги под глазами? Любовные огорчения? Что ж, годы проходят, не похожие друг на друга, добро и зло в жизни перемешано. В конце концов, мы вольны примерять обувь, а тем более женщину, и если она нам не по ноге…» Он рассердился, только когда она заплакала, найдя ее слезы низостью, недостойным поведением. Не всегда мы переносим слезы, которые сами же мы вызвали.
Но мы слишком забежали вперед, ибо все это произошло уже после вечера у Вердюренов, от которого мы отвлеклись и на который надо теперь вернуться. «Никогда бы я этого не подумал», — вздохнул Морель в ответ г-же Вердюрен. «Понятно, вам не говорят этого в лицо, но это не мешает тому, что вы стали притчей во языцех в консерватории, — злобно продолжала г-жа Вердюрен, желая показать Морелю, что речь идет не только о г-не де Шарлюс, но и о нем также. — Я охотно вам верю, что вы ничего не знаете, тем не менее, все говорят об этом без всякого стеснения. Вот спросите у Ски, что говорили третьего дня у Шевильяров в двух шагах от нас, когда вы вошли в мою ложу. Иными словами, на вас показывают пальцем. Сама я, скажу вам откровенно, не обращаю на это большого внимания, я нахожу только, что это делает человека чрезвычайно смешным, на всю свою жизнь он обращается в общее посмешище». — «Не знаю, как вас поблагодарить», отвечал Шарли тоном, каким мы говорим это дантисту, только что причинившему нам зверскую боль, которой нам не хочется показывать, или слишком кровожадному секунданту, заставившему нас драться из-за какого-то незначительного слова, о котором он вам сказал: «Вы не можете это так оставить». «Я думаю, что у вас есть характер, что вы мужчина, — продолжала г-жа Вердюрен, — и что вы найдете в себе мужество объявить об этом громко и ясно, хотя он и говорит всем и каждому, что вы не посмеете, что вы у него в руках».
Отыскивая какое-нибудь заимствованное достоинство, чтобы прикрыть им лохмотья собственного, Шарли нашел у себя в памяти где-то им вычитанные или услышанные слова и тотчас же объявил: «Я не был воспитан для того, чтобы есть этот хлеб. С сегодняшнего же вечера я порываю с господином де Шарлюс. Королева Неаполитанская ушла, не правда ли?… Не то, прежде чем с ним порвать, я бы его попросил…» — «Нет необходимости порывать с ним начисто, — сказала г-жа Вердюрен, не желавшая вносить расстройство в маленький клан. — Ничего нет неудобного, если вы будете встречаться с ним здесь, в нашем маленьком кружке, где вас так ценят, где про вас не скажут ничего худого. Но потребуйте себе свободы и не позволяйте ему таскать вас ко всем этим дурам, которые в глаза вам говорят любезности, а хотела бы я, чтобы вы послушали, что они говорят у вас за спиной. Да вы об этом не жалейте, вы не только снимаете с себя пятно, которое оставалось бы на вас всю жизнь, но и с артистической точки зрения, даже если бы вы туда проникли без этого позорного знакомства с Шарлюсом, уверяю вас, что, обесславив себя в этих псевдосветских кругах, вы приобретете несерьезный вид, создадите себе репутацию любителя, салонного музыканта, а это ужасно в вашем возрасте. Я понимаю, что всем этим милым дамам очень удобно потчевать своих приятельниц, приглашая вас поиграть на даровщину, но вам придется расплачиваться за это вашей артистической будущностью. Есть, правда, одно или два исключения. Вы упомянули о королеве Неаполитанской, — которая ушла, потому что у нее еще один вечер, — это славная женщина, и я вам скажу, что она мало считается с Шарлюсом, а пришла сюда главным образом ради меня.
Да, да, я знаю, что она имела большое желание с нами познакомиться, с господином Вердюреном и со мной. Вот это место, где вы можете играть. А затем я вам скажу, когда вас привожу я, которую артисты знают, вы понимаете, которой они всегда рады услужить, на которую они смотрят как на свою, как на покровительницу искусств, так это совсем другое дело. В особенности же как огня остерегайтесь ходить к мадам де Дюрас! Не вздумайте совершить подобную оплошность! Я могу вам назвать артистов, являвшихся ко мне с откровенными жалобами на нее. Они знают, что мне можно довериться, — сказала она мягким и простым тоном, который умела вдруг брать, придавая лицу выражение скромности, а глазам соответственное обаяние, — они приходят ко мне запросто рассказывать свои маленькие истории; люди, пользующиеся репутацией чрезвычайно молчаливых, болтают со мной по нескольку часов, и я не могу вам выразить, до чего они интересны. Бедный Шабрие говорил постоянно: «Только мадам Вердюрен умеет заставить говорить». Да будет же вам известно, что все они, то есть без единого исключения, плакали на моих глазах, после того как им случалось играть у мадам де Дюрас. Они не только подвергались в доме у нее оскорблениям со стороны подученной прислуги, но больше нигде не могли получить ангажемента. Директора говорили: «Ах, да, это тот, что играет у мадам де Дюрас». Все было конечно. Нет ничего губительнее для вашей будущности. Вы знаете: светские люди — это не дает серьезного вида, у вас может быть какой угодно талант, но, с прискорбием надо сказать, довольно одной какой-нибудь мадам де Дюрас, чтобы за вами укрепилась репутация любителя. Что же касается артистов, — а вы понимаете, я их знаю, уже сорок лет, как я среди них вращаюсь, ввожу их в моду, ими интересуюсь, — так вот, что касается артистов, когда они сказали: любитель, этим они все сказали.
А ведь в сущности о вас уже начались такие разговоры. Сколько раз уже приходилось мне горячо протестовать, уверять, что вы не стали бы играть в нелепом салоне мадам такой-то! Знаете, что мне отвечали? «Так ведь его заставят, Шарлюс и спрашивать его не будет, он не считается с его мнением». Один мой знакомый хотел доставить ему удовольствие, сказав: «Мы в большом восхищении от вашего друга Мореля». Знаете, что он ответил со свойственной ему наглостью: «Откуда вы взяли, что он мой друг, мы люди разного положения, скажите лучше: моя креатура, мой протеже»». — В эту минуту под выпуклым лбом богини-музыкантши зашевелилась одна вещь, которую иные лица не в силах удержать про себя, слово, не только крайне пошлое, но и крайне неосторожное. Однако потребность его высказать сильнее чувства чести, сильнее благоразумия. Этой именно потребности уступила хозяйка, когда, после несколько конвульсивных движений сферического и измученного мигренями лба, проговорила: «Моему мужу передавали даже, будто он сказал: мой лакей, но я не могу за это поручиться». Эта самая потребность понудила г-на де Шарлюс вскоре после того, как он поклялся Морелю, что никто никогда не узнает о его происхождении, сказать г-же Вердюрен: «Это сын камердинера». И эта же самая потребность, когда слово пущено, заставляет его переходить от одних людей к другим, которые передают его под большим секретом, немедленно нарушаемым, как нарушили его те, от кого оно до них дошло.