Отозванный посол, внезапно уволенный в отставку директор канцелярии, холодно принятый светский человек, получивший отказ влюбленной иногда по целым месяцам мысленно обсуждают событие, разбившее их надежды; они его поворачивают и так и этак, точно снаряд, пущенный неизвестно кем и неизвестно откуда, чуть ли не аэролит. Им бы очень хотелось ознакомиться с составными элементами странной штуки, которая на них обрушилась, выяснить, чья злая воля над ней работала. Химики — те, по крайней мере, располагают анализом; больные, почувствовав непонятное им недомогание, могут пригласить врача; уголовные дела в большей или меньшей степени распутываются следователями. Но что касается озадачивающих поступков наших ближних, то нам редко удается открыть их причины. Так, забегая несколько вперед, мы можем сказать, что для г-на де Шарлюс после этого вечера, на который мы сейчас вер. немся, в поступке Шарли было ясно только одно. Шарли, часто угрожавший барону рассказать, какую он, Морель, внушает ему страсть, воспользовался, должно быть, для осуществления своего намерения тем, что он считал себя теперь достаточно окрепшим и способным летать на собственных крыльях.
По всей вероятности, он все и рассказал, неблагодарный, г-же Вердюрен. Но каким образом эта последняя дала себя обмануть (ибо решивший отпираться барон был сам уже убежден, что чувства, в которых его бы стали упрекать, — выдуманные)? Кто-нибудь из приятелей г-жи Вердюрен, сам, может быть, влюбленный в Шарли, подготовил для этого почву. В результате своих домыслов г. де Шарлюс в следующие дни написал грозные письма некоторым ни в чем неповинным «верным», и те сочли его сумасшедшим; потом он отправился к г-же Вердюрен и рассказал ей длинную трогательную повесть, которая, однако, совсем не оказала желательного ему действия. Ибо, с одной стороны, г-жа Вердюрен твердила барону: «Перестаньте им заниматься, не обращайте на него внимания, это ребенок». Между тем, барон только и желал, что примирения. С другой стороны, добиваясь этого примирения путем запрета Шарли всего, в чем тот считал себя совершенно уверенным, он просил г-жу Вердюрен больше не принимать скрипача; на это она ответила отказом, за который поплатилась кучей раздраженных и саркастических писем г-на де Шарлюс. Переходя от одного предположения к другому, барон так и не добрался до истины, не узнал, что удар исходил вовсе не от Мореля. Он мог бы, правда, это узнать, попросив у скрипача уделить ему несколько минут на откровенный разговор.
Но барон считал это несовместимым со своим достоинством и с интересами своей любви. Он был оскорблен, он ждал объяснений. Впрочем, почти всегда с мыслью о разговоре, который мог бы рассеять недоразумение, связана бывает другая мысль, под тем или иным предлогом мешающая нам согласиться на этот разговор. Человек, опустившийся и выказавший слабость в двадцати случаях в двадцать первый раз проявит гордость, единственный раз, когда было бы полезно не упорствовать в своем высокомерии и рассеять ошибку, которая, не встречая опровержения, пускает у противника все более глубокие корни. Что же касается светской стороны этого происшествия, то распространился слух, что г. де Шарлюс был вытолкан вон из дома Вердюренов в то время, как делал попытку изнасиловать юного скрипача. Вследствие этого слуха никто не удивлялся тому, что г. де Шарлюс перестал показываться у Вердюренов, и когда он случайно встречал где-нибудь одного из заподозренных и оскорбленных им верных, то последний, храня на барона злобу, от него отворачивался, да и сам он с ним не здоровался, но это не вызывало удивления, ибо понятно было, что никто из маленького клана не желает больше знаться с бароном.
В то время, как г. де Шарлюс, сраженный ударом, который нанесен был ему только что приведенными словами Мореля и поведением хозяйки, принял позу нимфы, охваченной паническим страхом, господин и госпожа Вердюрен направились в первый салон, как бы в знак разрыва дипломатических отношений оставляя г-на де Шарлюс одного, между тем как на эстраде Морель укладывал свою скрипку. «Ты нам расскажешь, как это произошло», — жадно сказала г-жа Вердюрен мужу. «Не знаю, что такое вы ему сказали, но у него был очень взволнованный вид, — заметил Ски, — у него выступили слезы на глазах». Г-жа Вердюрен притворилась непонимающей. «Мне кажется, что сказанное мной было для него совершенно безразлично», — проговорила она, пустив в ход одну из тех уловок, которые, впрочем, не всякого обманывают, с целью заставить скульптора повторить, что Шарли плакал, — слезы эти наполняли хозяйку слишком большой гордостью, чтобы она решилась оставить в неведении относительно их кого-нибудь из верных, может быть, плохо расслышавшего слова Ски. «Ну нет, это не было для него безразлично: я видел крупные слезы, блестевшие у него на глазах», вполголоса сказал скульптор, улыбаясь и все время кося глазами, чтобы удостовериться, что Морель еще на эстраде и не может слышать их разговора. Но в зале была особа, которая его слышала и присутствие которой, будь оно замечено, вернуло бы Морелю потерянную им надежду. То была королева Неаполитанская, которая, вспомнив об оставленном ею веере, решила, что любезнее будет самой приехать за ним с другого вечера, на который она отправилась от Вердюренов. Она вошла совсем тихо, как бы сконфуженная, приготовившись извиниться и сделать короткий визит теперь, когда уже все разъехались. Но появление ее осталось незамеченным, настолько все возбуждены были происшествием, которое она сразу поняла и вся вспыхнула от негодования.
«Ски говорит, что у него были слезы на глазах, заметил ты их? Слез я не видела. Ах, нет, видела, теперь я припоминаю, — поправилась хозяйка из боязни, чтобы ее отрицанию не поверили. — Что касается Шарлюса, то он здорово поджал хвост, ему бы надо подать стул, у него ноги трясутся, сейчас он шлепнется», проговорила она, зло хихикая. В эту минуту к ней подбежал Морель: «Ведь эта дама королева Неаполитанская? — спросил он (хотя хорошо знал, что это она), показывая на королеву, направившуюся к Шарлюсу. — После того, что произошло, я не могу больше, увы, попросить барона представить меня». — «Подождите, я это сделаю», сказала г-жа Вердюрен и в сопровождении нескольких верных, за исключением меня и Бришо (мы поспешили в это время спуститься за нашими пальто и уехать), двинулась к королеве, которая разговаривала с г-ном де Шарлюс. Последний полагал, что осуществлению его большого желания представить Мореля королеве Неаполитанской может помешать только невероятная смерть этой дамы. Но мы представляем себе будущее отражением настоящего где-то там, в пустом пространстве, тогда как на самом деле оно является результатом, и часто совсем близким, действия причин, по большей части нам недоступных. Не прошло еще и часа, а г. де Шарлюс все бы отдал, чтобы Морель не был представлен королеве. Г-жа Вердюрен сделала королеве реверанс. Видя, что та как будто ее не узнает, она сказала: «Я мадам Вердюрен. Вы не узнаете меня, ваше величество». — «Очень хорошо», проговорила королева, продолжая с такой непринужденностью и с таким совершенно отсутствующим видом свой разговор с г-ном де Шарлюс, что г-жа Вердюрен усомнилась, точно ли к ней обращено было это «очень хорошо», произнесенное изумительно рассеянным тоном, который невольно вызвал у г-на де Шарлюс, несмотря на постигшее его горе, признательную улыбку знатока и гурмана по части уменья быть наглым.
Увидя издали подготовительные шаги к представлению, Морель подошел ближе. Королева подала руку г-ну де Шарлюс. На него тоже она была сердита, но только за то, что он не дал более энергичного отпора гнусным обидчикам. Она покраснела от стыда за этого человека, с которым Вердюрены посмели так обращаться. Полная простоты симпатия, которую она к ним проявила несколько часов тому назад, и заносчиво надменная поза, в которой она теперь стояла перед ними, брали начало в одном и том же участке ее сердца. Будучи женщиной очень доброй, королева понимала доброту прежде всего в форме несокрушимой привязанности к людям, которых она любила, ко всем своим родственникам, в числе которых находился и г. де Шарлюс, далее ко всем представителям буржуазии или простонародья, умевшим уважать тех, кого она любила, и питать к ним добрые чувства. И к г-же Вердюрен проявила она симпатию тоже как к женщине, одаренной этими добрыми инстинктами. Разумеется, это узкая, немного торийская и весьма старомодная концепция доброты. Но отсюда не следует, чтобы доброта ее была менее искренной и менее пылкой. Древние любили общину, которой они себя посвящали, хоть она и не превышала пределов города, как и наши современники любят свою родину не меньше тех людей, что будут любить соединенные штаты всего земного шара. Совсем рядом я имел пример моей матери, которую г-же де Камбремер и герцогине Германтской никогда не удавалось склонить к участию ни в каком филантропическом предприятии, ни в каком патриотическом доме трудолюбия для женщин, никогда не удавалось уговорить быть продавщицей или патронессой. Я вовсе не хочу этим сказать, чтобы она была права, подчиняя свои поступки лишь голосу сердца и сохраняя сокровища своей любви и щедрости для семьи, для слуг, для тех несчастных, что волею случая оказались на ее пути, но я хорошо знаю, что сокровища эти у нее, как и у моей бабушки, были неисчерпаемы и намного превосходили все, что в этом отношении могли сделать и когда-нибудь сделали герцогини Германтские и госпожи Камбремер.