— Вы часто видитесь с господином Сваном? — осведомилась г-жа Вердюрен.
— Да нет, не часто, — ответил граф де Форшвиль, а так как, чтобы заслужить благоволение Одетты, он старался быть любезным со Сваном, то сейчас он решил воспользоваться случаем и польстить ему, заговорить о его блистательных знакомствах, но заговорить как светский человек, как благожелательно настроенный критик, не делая вида, будто поздравляет его с неожиданным успехом: — Ведь правда, Сван? Мы с вами совсем не видимся. Да и как с ним видеться? Этот мерзавец вечно торчит то у Ла Тремуй, то у Лом, то еще у кого-нибудь в этом роде!..
Между тем это была сущая напраслина: уже целый год Сван нигде, кроме Вердюренов, не бывал. Но у Вердюренов каждое незнакомое имя всегда вызывало молчаливое осуждение. Вердюрен, боясь, что эти фамилии скучных, бестактно названные в присутствии всех верных, произведут на его жену неблагоприятное впечатление, украдкой бросил на нее озабоченный и обеспокоенный взгляд. И тут он увидел, что г-жа Вердюрен, решив не принимать к сведению только что сообщенной новости, никак не выразить своего отношения к ней, разыграть не только немую, но еще и глухую, как прикидываемся глухими мы, когда провинившийся друг пытается мимоходом оправдаться перед нами, а между тем выслушать его извинение — значит принять его, или же когда в нашем присутствии произносят запретное имя бесчестного человека, и в то же время желая, чтобы ее молчание было воспринято не как притворство, а как отрешенное молчание неодушевленных предметов, сделала совершенно безжизненное, совершенно неподвижное лицо; ее выпуклый лоб являл собою в эту минуту прелестный этюд круглого рельефа, через который имя этих Ла Тремуй, где пропадал Сван, никак не могло проникнуть; в ее слегка сморщенном носу были видны два ущелья, словно вылепленные непосредственно с натуры; ее полуоткрытый рот, казалось, сейчас заговорит. Но это было только нечто отлитое из воска, только гипсовая маска, только макет памятника, только бюст для выставки во Дворце промышленности — бюст, перед которым несомненно останавливалась бы публика полюбоваться искусством ваятеля, сумевшего выразить неколебимую горделивость Вердюренов, торжествующих и над де Ла Тремуй и над де Лом, которым они ни в чем решительно не уступят, равно как и всем скучным на свете, и сообщить почти папскую величественность негибкой белизне камня. Но в конце концов мрамор ожил и дал понять, что только человек, утративший всякое чувство брезгливости, может переступать порог дома, где жена вечно пьяная, а муж настолько малограмотен, что вместо «коридор» произносит «колидор».
— Я бы их не пустила к себе ни за какие блага в мире, — заключила г-жа Вердюрен и бросила на Свана уничтожающий взгляд.
Разумеется, она не ожидала, что Сван унизится до подражания святой простоте тетки пианиста, воскликнувшей: «Ведь это что! И как это люди могут с такими дружить, вот чего я в толк не возьму! У меня бы смелости не хватило. Долго ли до греха? Ведь это уж надо всякий стыд потерять, чтобы вокруг них увиваться!» Но все-таки Сван мог бы возразить ей, как Форшвиль: «Что ни говорите, она — герцогиня, а на некоторых это еще действует», — по крайней мере, это дало бы возможность г-же Вердюрен заметить: «Ну и Бог с ними!» Сван же не нашел ничего лучшего, как рассмеяться, показывая этим, что на такой вздор только смехом и можно ответить. Вердюрен, продолжая искоса поглядывать на жену, с грустью видел и отлично понимал, что она пылает гневом Великого инквизитора, которому не удается искоренить ересь, а так как, по его мнению, стойкость, высказываемая человеком, принимается за расчет и за трусость теми, при ком он отстаивает свои мнения, то, чтобы облегчить Свану отступление, он воззвал к нему:
— Скажите нам по чистой совести, что вы о них думаете, — мы им не передадим.
Сван на это ответил так:
— Да я нисколько не боюсь герцогиню (если вы имеете в виду де Ла Тремуй). У нее любят бывать, уверяю вас. Не скажу, чтоб это была натура «глубокая» (он произнес «глубокая» так, как будто это было слово смешное: в его речи сохранился след тех настроений, которые в нем временно приглушило душевное обновление, вызванное любовью к музыке, — теперь он иногда горячо высказывал свои мнения), но я вам скажу, положа руку на сердце: она человек интеллигентный, а муж ее широко образован. Это прелестные люди.
Тут уж у г-жи Вердюрен, чувствовавшей, что один этот отступник способен внести разброд в ее «кланчик», и разозлившейся на этого упрямца, не желающего замечать, какую боль причиняют ей его слова, вырвался вопль возмущенной души:
— Думайте о них все, что вам угодно, но, по крайней мере, не сообщайте этого нам!
— Все зависит от того, что вы понимаете под словом «интеллигентность», — сказал Форшвиль, которому тоже хотелось блеснуть. — Нет, правда, Сван, что такое, по-вашему, интеллигентность?
— Вот, вот! — подхватила Одетта. — Это как раз одна из тех серьезных вещей, о которых я хочу знать его мнение, а он отмалчивается.
— Да, но… — запротестовал Сван.
— Не отвиливайте! — воскликнула Одетта.
— А разве у него есть хвост, чтоб вилять? — спросил доктор.
— Для вас, — продолжал Форшвиль, — интеллигентность — это светская болтовня, это умение втираться?
— Доедайте же, нужно убирать тарелки! — с раздражением в голосе сказала г-жа Вердюрен Саньету, который был так поглощен своими мыслями, что позабыл о еде. Но она тут же, видимо, устыдилась своего тона: — Да нет, вы не торопитесь, это я только так сказала, чтобы других не задерживать.
— Есть любопытное определение интеллигентности у этого мирного анархиста Фенелона… — с расстановкой заговорил Бришо.
— Слушайте! — обратилась г-жа Вердюрен к Форшвилю и к доктору. — Сейчас он нам расскажет, как определял интеллигентность Фенелон
; это же интересно; не каждый день можно услышать такие вещи.
Но Бришо ждал, когда Сван даст свое определение. А Сван молчал, и эта его уклончивость сорвала блестящее состязание, которым г-жа Вердюрен надеялась угостить Форшвиля.
— Вот он так же и со мной! — капризным тоном сказала Одетта. — Хорошо хоть, что не я одна, с его точки зрения, до него не доросла.
— Эти самые де Ла Тремуй, которых госпожа Вердюрен обрисовала нам с такой невыгодной стороны, не ведут ли они свое происхождение от тех, с кем эта милая снобка госпожа де Севинье, по ее собственному признанию, была счастлива познакомиться, потому что это знакомство было выгодно для ее крестьян? — особенно выразительно подчеркивая слова, спросил Бришо. — Правда, у маркизы была еще одна причина, более для нее важная: литераторша в душе, она присматривалась к каждому человеку, чтобы потом описать его. И вот из дневника, который она аккуратно посылала дочери, явствует, что де Ла Тремуй, хорошо осведомленная благодаря своим обширным связям, делала иностранную политику.
— Да нет, это, наверно, однофамильцы, — наугад сказала г-жа Вердюрен.
Саньет, поспешив передать метрдотелю свою еще полную тарелку, опять погрузился в задумчивость, но затем встрепенулся и начал, смеясь, рассказывать, как он обедал с герцогом де Ла Тремуй и как на этом обеде выяснилось, что герцог не знает, что Жорж Санд — псевдоним женщины. Благорасположенный к Саньету Сван стал было приводить примеры, свидетельствовавшие о том, что подобное невежество — вещь немыслимая для человека такой культуры, как герцог, и вдруг замолчал: он понял, что Саньет не нуждается в доказательствах, ибо ничего этого не было — все это он только что выдумал. Этот прекрасный человек страдал, оттого что Вердюрены считали его очень скучным, а так как он сознавал, что сегодня он особенно бесцветен, то решил хоть под конец обеда позабавить общество. Сдался он мгновенно и, словно заклиная Свана не продолжать бесполезный спор, с несчастным видом человека, убедившегося, что потерпел неудачу, малодушно забормотал: «Вы правы, вы правы, но если я что-то и спутал, то ведь это же все-таки не преступление», — и теперь уже Свану хотелось уверить его, что все, конечно, так и было и что это презабавно. Прислушивавшийся к их разговору доктор подумал, что сейчас кстати было бы сказать: Se non e vero, но побоялся попасть впросак.