Мы с бабушкой были удивлены, что она гораздо либеральнее, чем даже большая часть буржуазии. Она удивлялась возмущению, вызванному изгнанием иезуитов, и говорила, что это делалось всегда, даже во времена монархии, даже в Испании. Она защищала республику, антиклерикализм которой ставила ей в упрек только в таких выражениях: «Мне было бы так же неприятно, если бы мне запретили ходить к обедне, когда мне этого хочется, как если бы меня заставили ходить в церковь, когда мне не хочется», роняя даже такие слова, как: «О, нынешняя аристократия, что это за люди!», «Для меня человек, который не трудится, — ничто», — быть может, только потому, что чувствовала, какую остроту, пряность и знаменательность они приобретают в ее устах.
Слушая, как эти передовые взгляды — до социализма, впрочем, дело не доходило, он был пугалом для г-жи де Вильпаризи, — прямодушно высказываются особой, принадлежащей к числу людей, из уважения к уму которых наше щепетильное и робкое беспристрастие отказывается осуждать даже консервативные идеи, мы с бабушкой были недалеки от мысли, что наша приятная спутница является мерилом и образцом всякой истины. Мы верили ей на слово, когда она отзывалась о своей коллекции картин Тициана, о колоннаде своего замка, о Луи Филиппе как собеседнике. Но подобно тем эрудитам, которые приводят нас в изумление, когда с ними заводят разговор о египетской живописи или этрусских надписях, и которые так плоско судят о произведениях современных, что мы задаем себе вопрос, не преувеличено ли нами значение наук, составляющих предмет их занятий, поскольку в них незаметно той посредственности, которую, однако, должны же они были ввести и туда, так же как в свои нелепые исследования о Бодлере, — г-жа де Вильпаризи, отвечая на мои вопросы о Бальзаке, о Шатобриане, о Викторе Гюго, которые все бывали у ее родителей и которых она видела тоже, смеялась над моим восхищением, рассказывала о них забавные подробности, как о каких-нибудь вельможах или политических деятелях, и строго судила этих писателей именно за отсутствие в них той скромности, того умения оставаться в тени, той сдержанности, которая довольствуется одним метким штрихом и не подчеркивает, которая более всего избегает комического велеречия, того уменья говорить кстати, того чувства меры в суждениях и простоты, до которых, как ей внушили в детстве, поднимается подлинно ценный человек; видно было, что она без колебания предпочитает им людей, которые, благодаря этим качествам, где-нибудь в салоне или в академии, в Совете министров, пожалуй, действительно имели преимущество перед Бальзаком, перед Гюго, перед Виньи — какого-нибудь Моле, Фонтана, Витроля, Берсо, Пакье, Лебрена, Сальванди или Дарю.
«Это все равно как романы Стендаля, которым вы как будто восхищаетесь. Вы очень удивили бы его, если бы заговорили с ним в этом духе. Мой отец, который встречался с ним у г-на Мериме, — у этого по крайней мере был талант, — часто говорил мне, что Бейль (такова его фамилия на самом деле) был страшный пошляк, но бывал остроумен на обедах и много о себе не воображал как писатель. Впрочем, вы и сами знаете, как он пожал плечами в ответ на преувеличенные похвалы г-на де Бальзака. В этом отношении он, по крайней мере, был воспитанный человек». У нее были автографы всех этих великих людей, и она, основываясь на том, что они лично были знакомы с ее семьей, как будто считала, что ее суждение о них правильнее, чем суждения молодых людей, которые, подобно мне, не могли с ними встречаться. «Полагаю, что я вправе говорить о них, ведь они бывали у моего отца; а по словам г-на Сент-Бёва, человека очень умного, тут надо полагаться на людей, видевших их вблизи и имевших возможность составить более точное мнение об их достоинствах».
Порою, когда экипаж поднимался в гору по дороге, извивавшейся между пашнями, нас провожало несколько робких васильков, похожих на васильки Комбре и придававших этим полям большую реальность, служивших знаком их подлинности, вроде тех драгоценных цветочков, которыми старинные мастера иногда подписывали свои картины. Вскоре наши лошади обгоняли их, но через несколько шагов мы замечали уже другой василек, который, ожидая нас, синей звездочкой появлялся перед нами из травы; некоторые отваживались даже подходить к самому краю дороги, и целый космос рождался из этих прирученных цветов, сочетавшихся с моими далекими воспоминаниями.
Мы спускались с холма; и тут нам попадались навстречу, поднимаясь в гору пешком, на велосипеде, в одноколке или в экипаже, живые существа — цветы ясного дня, отличавшиеся, однако, от цветов полей, ибо в каждом из них таится нечто, чего нет в другом, и что не позволит нам утолить с подобным ему желание, вызванное в нас одним из них, — какая-нибудь деревенская девушка, подгоняющая корову или полулежащая в своей тележке; дочь какого-нибудь лавочника, совершающая прогулку; какая-нибудь изящная барышня, сидящая на скамеечке ландо против своих родителей. Конечно, Блок открыл для меня новую эру и изменил в моих глазах ценность жизни в тот день, когда я узнал от него, что мечты, которые я лелеял в одиночестве во время моих прогулок в сторону Мезеглиза, надеясь, что появится крестьянка, которую я обниму, не были химерой, ничему не соответствовавшей вне меня, но что всякая встречная девушка, крестьянка или горожанка, готова удовлетворить подобные желания. И если даже теперь, когда я был болен и не мог выходить один, мне не суждено было узнать их любовь, всё же я был счастлив, как ребенок, родившийся в тюрьме или в больнице и долгое время думавший, что человеческий организм переваривает только черствый хлеб и лекарства, когда он вдруг узнаёт, что персики, абрикосы, виноград служат не только украшением сельского пейзажа, но являются чудесной и здоровой пищей. Даже если тюремщик или больничный надзиратель не позволяет ему срывать эти прекрасные плоды, все же мир покажется ему чем-то лучшим, а жизнь — более милостивой. Ибо желание кажется нам более прекрасным и мы отдаемся ему с большим доверием, если знаем, что действительность, существующая вне нас, может удовлетворить его, хотя бы для нас оно и не было осуществимо. И мы с большей радостью думаем о такой жизни, в которой, стоит нам на мгновение мысленно устранить маленькое, случайное и частное препятствие, имеющее значение только для нас, — и утоление этого желания окажется для нас доступным. Что же касается красивых девушек, попадавшихся мне навстречу, то с того дня, как я узнал, что можно целовать их щеки, мне захотелось узнать и их души. И мир стал больше занимать меня.
Экипаж г-жи де Вильпаризи катился быстро. Я едва успевал заметить девушку, шедшую нам навстречу; и все же — так как красота живого существа не похожа на красоту неодушевленную и так как мы чувствуем, что она принадлежит существу единственному, сознательному, одаренному волей, — едва только ее индивидуальность, смутный образ души, воля, неведомая мне, оставляла в ее рассеянном взгляде свое полное, хоть и волшебно уменьшенное отражение, — я сразу ощущал в себе, как если бы то был таинственный ответ пыльцы, уже готовой оплодотворить пестик, столь же смутный, крохотный зародыш желания не остаться незамеченным этой девушкой, не дать ее желаниям обратиться к другому, не дать ей уйти, прежде чем я покорю ее мысли и овладею ее сердцем. Тем временем наша коляска была уже далеко, красивая девушка оставалась позади, а так как она вовсе не обладала теми познаниями обо мне, которые созидают личность, то глаза ее, только что меня увидев, уже забывали меня. Не оттого ли она и казалась мне такой красивой, что я только мельком видел ее? Быть может. Прежде всего невозможность задержаться в пути ради повстречавшейся женщины, опасение, что другой раз мы не увидим ее, внезапно придают ей такую прелесть, какую незнакомой стране придает болезнь или бедность, не позволяющая нам посетить ее, а тем тусклым дням, что нам осталось прожить, — сражение, в котором мы наверное погибнем. Таким образом, если бы не привычка, жизнь должна была бы казаться чудесной этим существам, которым каждый час угрожает смерть, — то есть всем людям. Далее, если фантазия увлечена несбыточным желанием, полет ее не замыкается в пределы реальности, явившейся нам в минуты этих встреч, когда очарование прохожей стоит обычно в прямой связи с краткостью впечатления; если надвигается ночь, а экипаж быстро катится, будь то в деревне или в городе, — каждый женский торс, хотя бы он, подобно мрамору античной статуи, был изувечен быстротой увлекающего нас движения и поглощающим его сумраком, пронзает наше сердце — на каждом перекрестке, из недр любой лавки — стрелами красоты, той красоты, что иногда заставляет нас ставить себе вопрос, не является ли она в этом мире всего-навсего каким-то привеском, которым наделяет виденную мельком и неуловимую незнакомку наша фантазия, разгоряченная сожалением.