Если бы я мог выйти из коляски и заговорить с девушкой, идущей навстречу, я, пожалуй, был бы разочарован каким-нибудь недостатком ее кожи, которого не заметил из экипажа. (Тогда всякое усилие проникнуть в ее жизнь мне сразу показалось бы невозможным. Ибо красота есть цепь гипотез, которым кладет предел безобразие, заграждая уже открывавшуюся перед нами дорогу в неизвестное.) Может быть, слово, сказанное ею, ее улыбка дали бы мне ключ, явились бы неожиданной разгадкой выражения ее лица, ее походки, которые сразу же стали бы заурядными. По всей вероятности, это так, ибо никогда в жизни я не встречал девушек более чарующих, чем в те дни, когда находился в обществе какого-нибудь солидного лица, с которым, несмотря на тысячи поводов, измышляемых мною, никак не мог развязаться; однажды, через несколько лет после первого пребывания в Бальбеке, катаясь в коляске с приятелем моего отца в Париже и заметив в ночном сумраке быстро шедшую женщину, я решил, что неразумно из соображений приличия терять в этой жизни, очевидно единственной, какая может быть, свою долю счастия, и, не извинившись, выскочил из экипажа, пустился в поиски за незнакомкой, потерял ее на перекрестке двух улиц, снова нашел в третьей и наконец, совершенно запыхавшись, столкнулся где-то под фонарем лицом к лицу со старухой Вердюрен, которую везде избегал и которая радостно и удивленно воскликнула: «Ах, как это мило, что вы бежали мне навстречу, чтоб поздороваться».
В том году, в Бальбеке, если случались такие встречи, я уверял бабушку и г-жу де Вильпаризи, что у меня сильно болит голова и я лучше вернусь пешком, один. Они не позволяли мне выйти из экипажа. И красивую девушку (разыскать которую было гораздо труднее, чем, например, достопримечательное здание, ибо она была безымянна и подвижна) я присоединял к коллекции всех тех, которых решил разглядеть вблизи. Всё же одна из них попалась мне вторично и при таких условиях, которые показались мне благоприятными для того, чтобы познакомиться с ней как следует. Это была молочница, которая однажды принесла в гостиницу сливки. Я подумал, что она тоже узнала меня, и действительно, она глядела на меня с вниманием — но, может быть, только оттого, что ее удивило внимание к ней, проявленное мною. И вот на другой день Франсуаза, войдя в мою комнату около полудня, чтобы раздвинуть занавески, так как я все утро провел в постели, подала мне письмо, оставленное для меня в гостинице. Я никого не знал в Бальбеке. Я не сомневался в том, что это письмо — от молочницы. Увы, оно было только от Бергота, который, будучи здесь проездом, хотел видеть меня, но, узнав, что я сплю, оставил мне очаровательную записку, которую лифтер положил в конверт, надписанный, как мне показалось, рукой молочницы. Я был страшно разочарован, и мысль, что более трудно и более лестно получить письмо от Бергота, нисколько не утешала меня. А девушку эту я больше не встречал, подобно и тем, которых мне приходилось видеть только из коляски г-жи де Вильпаризи. Встречи с ними и утрата их всех усиливали возбуждение, в котором я жил, и мне казалось, что в известной мере правы философы, советующие нам умерять наши желания (конечно, если они имеют в виду желания, направленные на живые существа, ибо только они и могут порождать тревогу, так как относятся к неведомому, наделенному сознанием; было бы слишком нелепо предполагать, что философия имеет в виду желание богатства). Всё же я склонен был признать эту мудрость несовершенной, ибо говорил себе, что такие встречи делают для меня еще более прекрасным этот мир, в котором на всех сельских дорогах растут диковинные и вместе с тем простые цветы, неуловимые сокровища дня, трофеи прогулки, которыми я не мог насладиться только по вине случайных, не всегда же повторяющихся обстоятельств и которые придают жизни новую прелесть.
Но, быть может, надеясь, что когда-нибудь, когда я буду более свободным, я на других дорогах встречу таких же девушек, я уже искажал то индивидуальное своеобразие, которое присуще желанию жить вблизи женщины, показавшейся нам красивой, и допуская возможность вызвать его искусственно, я тем самым признавал его призрачность.
В тот день, когда г-жа де Вильпаризи повезла нас в Карквиль, где находилась та заросшая плющом церковь, о которой она рассказывала нам и которая, будучи расположена на вершине холма, возвышалась над деревней и протекавшей через нее речкой с уцелевшим до сих пор маленьким средневековым мостом, бабушка, думая, что мне приятно будет остаться одному, чтобы осмотреть здание, предложила своей приятельнице зайти закусить в кондитерскую на площади, которая видна была совершенно отчетливо и, благодаря золотистому налету, казалась составной частью некоего насквозь старинного предмета. Было условлено, что за ними я зайду туда. Чтобы в этом массиве зелени, который мне предоставили рассматривать, узнать очертания церкви, надо было сделать усилие, заставившее меня точнее уяснить себе идею церкви; действительно, подобно ученику, который полнее улавливает смысл фразы, если путем перевода на родной язык или с родного на иностранный ему приходится лишить ее привычных для него форм, я все время должен был обращаться к этой идее церкви, в которой обычно не чувствовал никакой надобности, глядя на колокольни, сами открывавшие мне свою сущность; иначе я бы не сообразил, что этот густолиственный свод плюща соответствует своду стрельчатого окна, а тот ветвистый выступ обязан своим происхождением рельефу карниза. Но вот налетал легкий ветерок, колебля изменчивый церковный портал, по которому, расходясь кругами и дрожа, как лучи света, проносилась зыбь; листья набегали друг на друга и трепещущая зеленая стена увлекала за собой волнистые, ускользающие от ласки ветра колонны.
Отойдя от церкви, у старого моста я увидел деревенских девушек, которые, должно быть по случаю воскресенья, принарядились и собрались здесь, окликая проходивших мимо парней. Была среди них одна, высокого роста, одетая хуже, чем остальные, но словно обладавшая каким-то преимуществом перед ними, потому что она едва отвечала на то, что они ей говорили, более серьезная и более властная, и сидела она, свесив ноги, на перилах моста, возле небольшого горшка, наполненного рыбой, которую, вероятно, она только что наловила. Кожа у нее была смуглая, глаза кроткие, но взгляд выражал презрение к окружающему, носик был маленький, тонкий, очаровательный. Взглядом я касался ее кожи, а мои губы, на худой конец, могли утешаться, что они следуют за моим взглядом. Но я хотел приблизиться не только к ее телу, но также и к тому существу, которое жило в нем и соприкоснуться с которым, проникнуть в которое можно было, только обратив на себя ее внимание, заняв место в ее мыслях.
И это существо, таившееся в красавице-рыбачке, казалось недостижимым для меня, я сомневался, удалось ли мне в него проникнуть, даже когда я заметил свой собственный образ, тайком отразившийся в зеркале ее взгляда по закону преломления лучей, столь же непонятному для меня, как если бы я оказался в поле зрения лани. Но если я не удовлетворился бы тем, что губы мои узнают сладость ее губ, а хотел бы, чтобы и им они дали наслаждение, то мне хотелось также, чтобы мысль обо мне, проникнув в это существо, укрепившись в нем, привлекла ко мне не только ее внимание, но и ее восхищение, породила в ней желание и заставила ее хранить память обо мне вплоть до того дня, когда я смогу вновь ее встретить. Между тем уже в нескольких шагах была площадь, где поджидал меня экипаж г-жи де Вильпаризи. Мне оставался какой-нибудь миг; и я уже чувствовал, что моя неподвижность начинает смешить девушек. В кармане у меня было пять франков. Я вынул их и, прежде чем изложить красивой девушке поручение, которое собирался ей дать, подержал некоторое время монету перед ее глазами в надежде, что она внимательнее меня выслушает.