А под самый конец настали дни, когда я не мог с дамбы проникнуть прямо в столовую, окна которой уже не были открыты, ибо кругом была ночь, и рои бедняков и зевак, привлеченных недостижимым для них источником блеска, приникали черными гроздьями, продрогнув от ветра, к сверкающим и скользким стенам стеклянного улья.
В дверь постучали; это был Эме, сам пожелавший принести мне последние списки приезжих.
Перед тем как уйти, Эме счел нужным сказать, что Дрейфус тысячу раз виновен. «Всё откроется, — сказал он мне, — но только не в этом году, а в будущем: это мне сказал один господин, у которого большие знакомства в штабе. Я спросил его, не решатся ли они открыть всё сейчас, не дожидаясь будущего года. Он отложил свою папиросу, — продолжал Эме и, воспроизводя эту сцену, покачал головой и приподнял указательный палец, так же как его собеседник, желавший сказать: не надо требовать слишком многого. — «Не в этом году, Эме, — так вот и сказал, дотронувшись до моего плеча, — теперь нельзя. А к Пасхе — да!» — И Эме тихонько похлопал меня по плечу: — Вот видите, я вам в точности показываю, как это было», — то ли ему польстила такая фамильярность со стороны важного лица, то ли хотелось, чтобы я мог как следует, с полным знанием всех обстоятельств дела, оценить вескость аргумента и основательность наших надежд.
На первой странице списка приезжих я увидел слова: «Симоне с семейством», отозвавшиеся в моем сердце как бы легким толчком. Во мне были живы давние мечты, зародившиеся еще в годы моего детства, в которых всю нежность, наполнявшую мое сердце и неразрывную с ним, приносило мне существо, как нельзя более непохожее на меня. Это существо я создал теперь снова, прибегнув для этого к фамилии Симоне и к воспоминанию о той гармонии, что царила над этими юными телами, которые сегодня на пляже проследовали предо мною в спортивном шествии, достойном художника древности или Джотто. Я не знал, которая из этих девушек — мадемуазель Симоне, не знал, носит ли одна из них эту фамилию, но знал, что я люблю мадемуазель Симоне и что с помощью Сен-Лу попробую с нею познакомиться. К несчастью, он вынужден был ежедневно ездить в Донсьер, получив только под этим условием продление отпуска; думая заставить его поступиться своими военными обязанностями, я надеялся не только на его дружбу, но в еще большей степени на то любопытство натуралиста, исследователя человеческих особей, которое во мне — даже если я и не видел женщины, являвшейся темой разговора, если мне приходилось хотя бы слышать о том, что в лавке фруктовщика хорошенькая кассирша, — вызывало желание познакомиться с новой разновидностью женской красоты. Но напрасно я старался возбудить в Сен-Лу это любопытство, рассказывая ему о моих девушках. Оно надолго было парализовано в нем отношениями с актрисой, его любовницей. И даже если бы он и почувствовал его в зародыше, то подавил бы его, повинуясь своего рода суеверию, будто от его собственной верности может зависеть верность любовницы. Вот почему, отправляясь со мной обедать в Ривбель, он не обещал мне, что займется как следует моими девушками.
Первое время Солнце, когда мы приезжали туда, уже скрывалось за горизонт, но еще бывало светло; в саду ресторана, где свет еще не был зажжен, дневная жара спадала, точно оседая на дно сосуда, у стенок которого прозрачный и темный студень воздуха казался таким плотным, что большой розовый куст, прислоненный к потускневшей ограде, на которой он выделялся узором розовых прожилок, напоминал растительность, открывающуюся нам в глубине оникса. Но скоро, выходя из экипажа, мы уже бывали окружены темнотой, застававшей нас иногда и в Бальбеке, если погода была плохая и мы оттягивали момент отъезда в надежде, что ветер стихнет. Но в эти Дни я не грустил, слыша, как воет ветер: я знал, что он не требует отказа от моих планов, заточения в комнате; я знал, что в большом зале ресторана, куда мы войдем под звуки цыганской музыки, бесчисленные лампы легко одержат победу над мраком и холодом, сокрушат его своим широким жгуче-золотым пламенем, и я весело садился рядом с Сен-Лу в двухместную карету, ждавшую нас под проливным Дождем. С некоторых пор слова Бергота, убежденного, как он говорил, в том, что, вопреки моим утверждениям, я создан прежде всего для умственных радостей, возбудили во мне надежду относительно возможной для меня в будущем деятельности, надежду, которую каждый день разрушала скука, испытываемая мною, когда я садился за стол, собираясь приняться за критическую статью или роман. «В конце концов, — говорил я себе, — быть может, удовольствие, которое испытывает автор, когда пишет, не есть бесспорный критерий ценности той или иной удачной страницы; быть может, оно лишь побочное состояние, которое часто сопровождает его работу, но отсутствие которого не может быть доводом против нее. Быть может, авторы некоторых шедевров зевали, создавая их». Бабушка успокаивала мои сомнения, уверяя меня, что я буду успешно и с удовольствием работать, если буду хорошо чувствовать себя. А так как наш врач, считавший более благоразумным предупредить меня о серьезных опасностях, которыми могло грозить состояние моего здоровья, указал все гигиенические меры предосторожности, которые мне надо было соблюдать во избежание несчастной случайности, то все мои удовольствия я подчинял цели, которую считал бесконечно более важной, чем удовольствия: решив достаточно окрепнуть, чтобы осуществить замысел произведения, которое я, быть может, ношу в себе, я подвергал себя со времени приезда в Бальбек тщательному и постоянному контролю. Я ни за что бы не притронулся к чашке кофе, которая могла лишить меня ночного сна, необходимого мне, чтобы на другой день не чувствовать себя усталым. Но когда мы приезжали в Ривбель, меня тотчас же охватывало радостное возбуждение новизны, я попадал в особую сферу, куда вводит нас необычность, заставляющая порвать нить, которую мы терпеливо пряли уже столько дней и которая вела нас к благоразумию, и — как будто уже не существовало ни завтрашнего дня, ни высоких целей — бесследно исчезал весь выверенный механизм гигиенической осторожности, благодаря которому эти цели могли осуществиться. В то время как лакей предлагал мне снять пальто, Сен-Лу спрашивал меня:
— Вам не будет холодно? Быть может, вам лучше не снимать его, сегодня не очень жарко.
Я отвечал: «Нет, нет» — и, может быть, действительно не ощущал холода, но, во всяком случае, уже не боялся заболеть, не чувствовал необходимости оставаться в живых, важности моего труда. Я отдавал лакею пальто; мы входили в зал ресторана под звуки какого-нибудь воинственного марша, исполняемого цыганами; мы шли между рядами накрытых столиков, точно по дороге легко доставшейся славы, и, чувствуя, как ритмы оркестра, оказывающего нам воинские почести, и этот незаслуженно праздничный прием наполняют наше тело бодрой радостью, мы старались скрыть ее под напускной важностью и холодностью, устало замедляли свою походку, чтобы не подражать кафешантанным дивам, которые, пропев на воинственный мотив какой-нибудь двусмысленный куплет, проносятся по сцене торжествующе, как генерал, одержавший победу.
С этой минуты я делался другим человеком, переставал быть внуком моей бабушки, о которой мне предстояло вспомнить лишь при выходе из ресторана, становился на время братом официантов, которые должны были прислуживать нам.
Количество пива, а тем более шампанского, которое в Бальбеке я бы не выпил и за целую неделю, хотя для моего спокойного и ясного сознания эти напитки представляли вполне ощутимое наслаждение, которым, впрочем, я легко жертвовал, я поглощал здесь в один час, прибавляя к нему несколько капель портвейна, вкуса которого по рассеянности даже и не замечал, и отдавал скрипачу, только что исполнившему свой номер, два луидора, которые копил уже целый месяц ради покупки, теперь исчезнувшей из моей памяти. Некоторые из официантов, сновавшие между столами, мчались на всех парах, держа на вытянутой ладони блюдо, как будто цель этих гонок заключалась в том, чтобы не уронить его. Действительно, шоколадные суфле прибывали к месту назначения, не опрокидываясь, а картофель а-л'англез, несмотря на скорость бега, должно быть, сотрясавшего его, окружал барашка Польяк в таком же порядке, в каком его уложили на кухне. Я обратил внимание на одного из этих служителей, очень высокого, оперенного великолепными черными волосами, цветом кожи напоминавшего скорее некоторые редкие породы птиц, нежели человеческие особи, и непрестанно, даже как будто бесцельно носившегося из одного конца зала в другой, приводя на ум попугаев ара, которые наполняют большие клетки зоологических садов жгучестью своей окраски и своим непонятным возбуждением. Вскоре зрелище, по крайней мере в моих глазах, упорядочилось и приняло более спокойные и благородные формы. Вся эта головокружительная сутолока превращалась в спокойную гармонию. Я смотрел на круглые столы, бесчисленное множество которых заполняло ресторан наподобие планет в том виде, как они изображаются на старинных аллегорических картинах. К тому же непреодолимая сила притяжения связывала эти светила, и обедающие за каждым столиком смотрели только на те столики, за которыми сидели не они, исключая разве какого-нибудь богача-амфитриона, который, приведя обедать с собой знаменитого писателя, ухищрялся, по-видимому с помощью чудесных свойств вертящегося стола, извлекать из него разные незначительные замечания, восхищавшие дам. Гармония этих астральных столов не мешала безостановочному круговороту бесчисленных слуг, которые, благодаря тому что они не сидели, как обедающие, а все время были на ногах, совершали свои движения в другой, более высокой зоне. Этот бежал за закуской, тот — за новой бутылкой вина или за стаканами. Но, несмотря на эти частные причины, в их непрестанном беге между круглыми столами в конце концов проявлялась некая закономерность, определявшая это головокружительное движение. Две безобразные кассирши, укрытые цветочной чащей и занятые бесконечными расчетами, казались двумя волшебницами, старающимися с помощью астрологических выкладок предугадать возможные потрясения на этом небосводе, построенном согласно представлениям средневековой науки.