– Говорят, он сноб? – спросил граф де Бреоте взвинченно недоброжелательным и требовательным тоном, как если бы он ожидал точного ответа на вопрос: «Мне говорили, что у него на правой руке четыре пальца, это правда?»
– Да н-нет, Боже мой, н-нет, – с мягко-снисходительной улыбкой ответила герцогиня Германтская. – Пожалуй, чуть-чуть сноб только на вид, ведь он же еще так молод, но я была бы удивлена, если б он оказался снобом на самом деле, потому что он умен, – продолжала она, видимо, полагая, что снобизм и ум несовместимы. – Он человек острый, иногда бывает забавен, – с видом гурмана и знатока добавила она и рассмеялась, словно если мы считаем, что кто-нибудь забавен, то непременно сами должны принимать веселый вид, или словно она вдруг вспомнила остроты герцога Гвастальского. – Впрочем, его же нигде не принимают, так что ему не перед кем проявлять снобизм, – заключила герцогиня, не подумав о том, что этим сообщением она принцессу Пармскую не подбодрит.
– Любопытно, что скажет принц Германтский, когда узнает, что я поехала к той, кого он иначе как госпожа Иена не называет.
– Да ну что вы! – с необычайной живостью воскликнула герцогиня. – Разве вы не знаете, что мы уступили Жильберу (теперь она в этом горько раскаивалась!) целую игорную залу ампир, которая досталась нам от Кью-Кью, – это такая красота! У нас для нее нет места, и все-таки я думаю, что здесь ей было бы лучше. Какие это дивные вещи, полуэтрусские, полуегипетские…
– Египетские? – переспросила принцесса, – слово «этрусские» ей было не очень понятно.
– Ах, Боже мой, частично такие, частично такие, это мы узнали от Свана, он мне все объяснил – вы же знаете: я круглая невежда. А потом, надо вам сказать, ваше высочество, что Египет стиля ампир ничего общего не имеет с подлинным Египтом, так же как их римляне – с настоящими римлянами, а их Этрурия…
– Это верно, – сказала принцесса.
– Ну это вроде того, что называлось костюмом Людовика Пятнадцатого при Второй империи, в пору молодости Анны де Муши.
[460]
или матери милейшего Бригода
[461]
Вот Базен говорил с вами о Бетховене. Недавно нам играли одну его вещь, конечно, прекрасную, но холодноватую – там есть русская тема.
[462]
То, что он считал ее русской, – это трогательно. А китайские художники воображали, будто они копируют Беллини. Впрочем, даже в одной и той же стране если кто-нибудь смотрит на вещи чуть-чуть по-иному, то четыре четверти его сограждан ровным счетом ничего не видят из того, что он показывает. Должно пройти по крайней мере лет сорок, чтобы они научились смотреть.
– Сорок лет! – в ужасе воскликнула принцесса.
– Ну да, – теперь уже выделяя слова (это были не ее, а, почти все до одного, мои слова: я только что в разговоре с ней развивал ту же самую мысль) благодаря своему произношению как бы курсивом, – это вроде первой особи вида, который пока еще не существует, но который размножится, особи, наделенной новым чувством, какого еще нет у его современников. Я-то как раз этим чувством обладаю: я всегда увлекалась всем интересным, едва лишь оно возникало и как бы ни было оно необычно. Да вот вам пример: на днях я была с великой княгиней
[463]
в Лувре. Мы остановились перед «Олимпией» Мане. Теперь она никого не поражает. Кажется, что ее написал Энгр! А сколько мне из-за этой картины пришлось переломать копий, Боже ты мой, между тем я совсем ее не люблю, но я понимаю, что писал ее настоящий художник. Пожалуй, Лувр для нее не совсем удачное место.
– Как поживает великая княгиня? – осведомилась принцесса Пармская – ей тетка царя была бесконечно ближе натуры Мане.
– Мы с ней о вас говорили. В сущности, – вернулась к своей мысли герцогиня, – истина заключается в том, что, как утверждает мой деверь Паламед, все мы говорим на разных языках, вот почему между всеми нами – стена. По правде сказать, я нахожу, что самое прямое отношение эти слова имеют к Жильберу. Если вам любопытно побывать у Иенских, то не станете же вы действовать в зависимости от того, что может подумать этот несчастный человек: у него хорошая, чистая душа, но это какое-то ископаемое. Мне ближе, роднее мой кучер, мои лошади, чем этот человек, который все время задается вопросом: а что сказали бы об этом при Филиппе Смелом?
[464]
или при Людовике Толстом
[465]
Можете себе представить: когда он гуляет по деревне, он благодушно тыкает в крестьян тросточкой и говорит: «Дорогу, мужичье!» Когда он со мной разговаривает, я бываю так же изумлена, как если бы со мной заговорили так называемые лежачие – фигуры со старинных готических гробниц. Хотя этот живой обломок – мой родственник, он меня пугает, и у меня только одна мысль: «Оставайся ты в своем средневековье». А так он милейший человек: сроду никого не зарезал.
– Я только что с ним ужинал у маркизы де Вильпаризи, – вставил генерал; шутка герцогини не вызвала у него улыбки.
– А маркиз де Норпуа у нее был? – спросил князь Фон – этот все еще не оставил надежды пройти в академики.
– Да, – ответил генерал, – он даже говорил о вашем кайзере.
– По-видимому, кайзер Вильгельм человек очень умный, но он не любит картин Эльстира. Я его за это не осуждаю, – сказала герцогиня, – мы с ним одинаково воспринимаем живопись. Впрочем, мой портрет Эльстир написал прекрасно. Ах, да ведь вы его не видели! Не похоже, но любопытно. За ним интересно наблюдать во время сеансов. Он из меня сделал старуху. Вроде одной из «Регентш приюта для престарелых»
[466]
Хальса. Вы, наверно, знаете, – пользуясь излюбленным выражением моего племянника, – это божественное создание кисти художника? – спросила меня герцогиня, помахивая веером из черных перьев.
Она сидела совершенно прямо, гордо откинув голову: она в самом деле была знатной дамой, но вдобавок еще чуть-чуть играла знатную даму. Я ответил, что побывал в Амстердаме и в Гааге,
[467]
но, чтобы у меня все не перепуталось в голове, так как времени у меня было в обрез, я в Гарлем не съездил.