Все улыбнулись.
– Вы меня успокоили, – сказала герцогиня.
– Я бы сравнил кайзера, – продолжал князь, – с одним старым берлинским антикваром. При виде древних ассирийских памятников антиквар плачет. Но если это современная подделка, а не настоящая древность, то он не плачет. И вот когда хотят узнать, настоящая ли это древность, ее несут к старому антиквару. Если он плачет, ее покупают для музеума. (Князь часто употреблял слово «музей», но всегда произносил его на немецкий лад: «музеум».) Если же глаза у него сухи, вещь отсылают торговцу назад, а торговца привлекают к ответственности за подделку. Так вот, всякий раз, когда я ужинаю в Потсдаме и кайзер говорит: «Князь! Посмотрите: это гениально», я записываю вещь, которую он мне назвал, и не хожу ее смотреть, а вот когда он обрушивается на какую-нибудь выставку, я при первой возможности лечу на нее.
– Правда ли, что Норпуа – сторонник сближения Франции с Англией? – спросил герцог Германтский.
– А вам-то, шопственно, что? – в свою очередь с раздражением, но и не без насмешечки в голосе, спросил не переваривавший англичан князь Фон. – Англичане – это такое дубье! Если они и могут в чем-нибудь вам помочь, то уж, во всяком случае, не как военная сила. О них можно судить по глупости их генералов. Мой приятель недавно разговаривал с Ботой. Знаете, кто это? Бурский военачальник. Так вот, Бота
[474]
ему сказал: «Английское войско – это что-то ужасное. Англичан я даже скорей люблю, но я прошу вас вот над чем призадуматься: я – простой мушик, а ведь в каждом бою я задавал им трепку. И в последнем бою, под напором в двадцать раз сильнейшего противника, я совсем уже готов был сдаться, а кончилось дело тем, что я ухитрился взять в плен две тысячи человек. Но ведь я-то был главарем мушицкого войска, а вот если когда-нибудь этим остолопам случится помериться силами с настоящей европейской армией – страшно подумать, что с ними будет!» Да что там толковать: их короля вы знаете не хуже меня, а в Англии его считают великим человеком.
Я почти не слушал эти рассказы в духе тех, которыми маркиз де Норпуа услаждал слух моего отца; они не давали пищи для того, о чем я любил думать; а если бы даже эта пища в них и заключалась, она должна была бы быть гораздо более острой для того, чтобы я зажил духовною жизнью в светском обществе, где я думал только о том, какая у меня кожа, хорошо ли я причесан, в порядке ли у меня манишка, – словом, где я не мог насладиться ничем из того, что составляло радость моей жизни.
– А я с вами не согласна! – заявила герцогиня Германтская; она находила, что немецкий князь бестактен. – По-моему, король Эдуард – милый, простой человек, и на самом деле он гораздо тоньше, чем о нем думают. А королева еще и сейчас необыкновенно красива.
– Но, ваша светлость, – раздраженно заговорил князь, не замечая, что своими рассуждениями он вооружает против себя общество, – если бы принц Уэльский был простым смертным, то его выгнали бы из всех клубов и никто не подавал бы ему руки. Королева обворожительна, необычайно мягкосердечна и необычайно ограниченна. И в конце концов, есть что-то коробящее в этой королевской чете, которая в буквальном смысле слова находится на содержании у своих подданных, которая требует от крупных финансистов-евреев, чтобы они покрывали все их расходы, а за это жалует им титул баронета. Это вроде князя Болгарского…
– Он наш родственник, – перебила его герцогиня, – он неглуп.
– Он и мой родственник, – продолжал князь, – но это не значит, что он порядочный человек. Нет, вам нужно сближаться с нами, – это заветная мечта кайзера, – но он хочет, чтобы оно шло от сердца. Он кофорит: «Я хочу рукопожатия, а не поклона!» Вот тогда вы были бы непобедимы. Это было бы целесообразнее, чем сближение с англичанами, за которое ратует маркиз де Норпуа.
– Я слыхал, что вы с ним знакомы, – желая вовлечь меня в разговор, обратилась ко мне герцогиня Германтская.
Вспомнив, что маркиз де Норпуа рассказывал, как я чуть было не поцеловал ему руку, решив, что он, без сомнения, не утаил этого и от герцогини Германтской и, во всяком случае, не мог не отозваться обо мне дурно, что дружба с моим отцом не помешала ему выставить меня в смешном виде, я тем не менее поступил не так, как поступил бы на моем месте человек светский. Тот сказал бы, что он не выносит маркиза де Норпуа и что своего отношения он от него не скрывает; сказал бы он это для того, чтобы создать впечатление, будто злословие посла вызвано его поведением, что посол, им задетый, в отместку клевещет на него. А я сказал, что, к моему большому сожалению, маркиз де Норпуа, видимо, меня не любит!
– Это глубокое заблуждение, – возразила герцогиня Германтская. – Он вас очень любит. Не верите – спросите у Базена: все думают, что я человек слишком мягкий, ну а о нем так не думают. Базен подтвердит, что Норпуа высказывал о вас чрезвычайно лестное мнение. Совсем недавно он хотел устроить вас в министерство на такое место, что вам можно было бы только позавидовать. А затем он узнал, что вы болеете и служить не можете, но он был так деликатен, что о своем желании быть вам полезным словом не обмолвился вашему отцу, которого, кстати сказать, он необыкновенно высоко ставит.
От маркиза де Норпуа я меньше чем от кого-либо еще мог ждать одолжения. Он был насмешником, и даже довольно ядовитым, а потому те, кого, как меня, вводили в заблуждение его повадки, как у Людовика Святого,
[475]
чинящего суд под дубом, и вкрадчивый звук его, пожалуй, чересчур мелодичного голоса, узнав, что маркиз распускает про них гнусные сплетни, – это он-то, о котором они думали, что он душа-человек! – приходили к выводу, что он отъявленный подлец. Злословил он постоянно. Но это не мешало ему к кому-то действительно хорошо относиться, хвалить тех, кого он любил, и охотно делать им одолжения.
– Да меня и не удивляет, что он к вам благоволит, – сказала мне герцогиня Германтская, – он человек проницательный. Я прекрасно понимаю, – обратилась она уже ко всем, намекая на замышляемое бракосочетание, о котором мне ничего не было известно, – что моя тетушка, которая не может теперь быть ему особенно приятна в качестве старой любовницы, не представляет для него ничего заманчивого как молодая жена. Да и потом, мне думается, она давно уже не его любовница – такой она стала ханжой. Вооз-Норпуа может сказать о себе, как сказано у Виктора Гюго:
[476]
«Ах, давно уже та, с кем я спал, перешла на господнее ложе!» Право, моя милая тетушка напоминает передовых художников, которые всю жизнь были на ножах с Академией, а на старости лет создают собственную, или расстриг, которые выдумывают новую религию. Тогда какой же смысл снимать рясу, или уж не надо было спутываться. А впрочем, как знать, – задумчиво добавила герцогиня, – может быть, это затевается с расчетом на скорое вдовство. Что может быть печальнее – не иметь права носить траур!