Иной раз имя заставляло вспомнить не о каком-нибудь славном роде, но об известном событии, о какой-нибудь знаменательной дате. Когда я узнал от герцога Германтского, что мать графа де Бреоте – урожденная Шуазёль, а бабушка – Люсенж, то воображение нарисовало мне под его самой обыкновенной рубашкой с простыми жемчужными запонками кровоточащие в двух хрустальных шарах две высочайшие святыни: сердце герцогини де Прален;
[483]
и сердце герцога Беррийского
[484]
другие реликвии скорее будили чувственность: длинные тонкие волосы г-жи Тальен.
[485]
или графини де Сабран
[486]
В иных случаях перед моим мысленным взором возникали не просто реликвии. Осведомленный лучше жены о своих предках, герцог Германтский хранил воспоминания, которые придавали его речи украшавшее ее сходство со старым домом, где нет, правда, великих произведений искусства, но где полно подлинников, посредственных и все же производящих впечатление, в общем, придающих всему дому внушительный вид. На вопрос принца Агригентского, почему принц X, говоря о герцоге Омальском, назвал его дядей, герцог Германтский ответил: «Потому что брат его матери, герцог Вюртембергский, был женат на дочери Луи-Филиппа,
[487]
». Тут перед моим мысленным взором возник драгоценный ларец вроде тех, какие расписывали Карпаччо и Мемлинг
[488]
ларец, в первом отделении которого была изображена принцесса на свадьбе своего брата герцога Орлеанского, в простом летнем платье, каковое ее одеяние должно было показать, что она недовольна тем, что сватов, которых заслал к ней принц Сиракузский, не приняли, а в другом отделений – рождение ее сына, герцога Вюртембергского (родного дяди принца, с которым я только что ужинал), в замке «Фантазия»,
[489]
не менее аристократическом, чем иные семьи. В стенах таких замков, переживающих не одно поколение, перебывал целый ряд исторических лиц. В этом именно замке живут рядышком воспоминания о маркграфине Байрёйтской,
[490]
другой принцессе с фантазиями (сестре герцога Орлеанского), которой, как говорят, очень нравилось название замка ее мужа, о баварском короле,
[491]
и, наконец, о принце X, который как раз теперь просил герцога Германтского посылать ему письма в этот замок, который он получил в наследство и который отдавал взаймы только на время представлений вагнеровских опер принцу де Полиньяку
[492]
еще одному очаровательному «фантасту». Когда герцог Германтский, чтобы объяснить, с какой стороны он приходится родственником виконтессе д'Арпажон, взбирался так высоко и так просто, не держась руками, по горной цепи трех, а то и пяти поколений и добирался до Марии-Луизы.
[493]
и Кольбера, то каждый раз все повторялось сызнова: большое историческое событие он дорогой переодевал, искажал, втискивал в название поместья или в имя женщины, так окрещенной потому, что она внучка Луи-Филиппа и Марии-Амелии, которые в данном случае представляли интерес не как французские король и королева, а только как дед и бабка, оставившие такое-то наследство. (Из словаря имен, упоминаемых Бальзаком, который, по другим причинам, уделяет внимание крупнейшим историческим фигурам в зависимости от того, какое отношение имеют они к «Человеческой комедии», явствует, что Наполеону отведено в ней куда более скромное место, чем Растиньяку, да и это скромное место отведено ему только потому, что он беседовал с девицами де Сен-Синь
[494]
) Вот как аристократия в громоздком здании с редкими окнами, пропускающими мало света, здании, в котором не чувствуется полета, но зато чувствуется та же непробиваемая, незрячая мощь, что и в романской архитектуре, замыкает, замуровывает, оскучняет всю историю.
Итак, просторы моей памяти постепенно порастали именами, и эти имена, размещаясь в определенном порядке, объединяясь, устанавливая друг с другом все более многочисленные связи, напоминали законченные произведения искусства, где нет ни единого мазка, который существовал бы сам по себе, где каждая часть обязана своим происхождением другим, и в свою очередь, вызывает к жизни их. Тут снова зашла речь о принце Люксембургском, и турецкая послица рассказала такую историю: якобы дедушка его молодой жены, торговавший мукой и макаронами и сказочно разбогатевший, пригласил принца Люксембургского на завтрак – принц отказался и на конверте, куда он вложил письмо с отказом, написал: «Г-ну ***, мельнику», дед же ему ответил так: «Я очень огорчен, любезный друг, что вы не смогли приехать, а между тем я мечтал насладиться вашим обществом в тесном кругу: у нас собрался действительно тесный круг, всё свои люди, посидели бы за завтраком мельник, его сын да вы». Мне было противно слушать эту историю: я любил графа де Нассау, хорошо знал его душевную мягкость и не мог поверить, чтобы он на конверте с письмом деду своей жены (чьим наследником он, кстати сказать, являлся) написал «мельнику»; помимо всего прочего, с самого начала становилось ясно, что это еще и дурацкая история: слишком явно бросалось в глаза, что мельник взят из заглавия басни Лафонтена.
[495]
Но в Сен-Жерменском предместье глупость чрезвычайно сильна, а в союз с ней вступает злоба, и поэтому все, кто здесь ни был, поверили, что такое письмо действительно было отправлено и что дедушка, которого только на основании этого рассказа все единодушно признали замечательным человеком, оказался остроумнее принца. Герцог де Шательро решил, воспользовавшись случаем, рассказать историю, которую я уже слышал в кафе: «Все ложились», но едва он заговорил о том, что принц Люксембургский потребовал, чтобы герцог Германтский стоял перед его женой, герцогиня оборвала его: «Нет, он очень смешон, но все же не до такой степени». Я готов был дать голову на отсечение, что все эти россказни о принце Люксембургском – сплошная ложь и что всякий раз, когда я окажусь в обществе действующего лица или свидетеля, кто-нибудь да выступит с опровержением. Я только задавал себе вопрос: что подтолкнуло герцогиню Германтскую выразить рассказчику недоверие – правдивость или же самолюбие? И вот оказалось, что злоба в ней еще сильней самолюбия, потому что она продолжала со смехом: «Я ведь ему тоже кое-что могу припомнить».