Чтобы познакомить меня со своей женой, причем он не нашел ничего лучшего, как в письме к тетке назвать ее «наследной принцессой Люксембургской», он пригласил меня на чашку чая. Я ответила, что, к сожалению, приехать не могу, и прибавила: «А „наследной принцессе Люксембургской“ (эти слова я поставила в кавычках) передай, что если она захочет со мной повидаться, то я бываю дома по четвергам после пяти». Я и еще кое-что могу ему припомнить. В Люксембурге я несколько раз звонила ему по телефону. То его высочество собираются завтракать, то только сейчас откушали, словом, два часа я звонила без толку и наконец применила такой способ: «Можно попросить графа де Нассау?» Это задело его за живое, и он подлетел к аппарату. Рассказ герцогини всех насмешил, как смешили и другие рассказы о принце в этом же духе, то есть, по глубокому моему убеждению, враки, потому что такого интеллигентного, такого великодушного, такого чуткого, скажу попросту: такого чудного человека, как Люксембург-Нассау, я не встречал. Из дальнейшего будет видно, что прав был я. Справедливость требует заметить, что герцогиня Германтская наговорила о нем не только «мерзостей» – сказала она о нем и хорошее:
– Он не всегда был такой. Пока он не свихнулся, не возомнил о себе, он в лужу не садился и даже в первое время после помолвки говорил о ней с милой откровенностью, как о счастье, которое ему привалило. «Прямо как в сказке, придется въехать в Люксембург на волшебной колеснице», – сказал он своему дяде Орнесану, а тот ему, – вы же знаете, что Люксембург невелик: «Боюсь, что на колеснице ты не въедешь. Впряги-ка лучше коз в коляску и въезжай». Нассау нисколько не обиделся – сам же он нам об этом и рассказывал и хохотал.
– Орнесан – человек очень остроумный, да ему и есть в кого: его мать – Монже. Бедный Орнесан! Дела его плохи.
Имя Орнесана, слава Богу, прекратило грубые насмешки над принцем Люксембургским – иначе им не было бы конца. И в самом деле: герцог Германтский тут же счел нужным пояснить, что прапрабабушка Орнесана была сестра Марии де Кастиль Монже, жены Тимолеона Лотарингского, и что, следовательно, она – тетка Орианы. Таким образом, разговор снова перешел на родословные, а в это время набитая дура турецкая послица шептала мне на ухо: «Вы, как видно, в чести у герцога Германтского, будьте осторожней», а когда я спросил, что это значит, она ответила: «Я хочу сказать, – вы поймете меня с полуслова, – что этому человеку можно безбоязненно доверить дочь, но не сына. – На самом деле, не было на свете мужчины, который так страстно любил бы женщин, и только женщин, как герцог Германтский. Но заблуждения, неправда, простодушно принятая на веру, – это была для послицы как бы родная стихия, вне которой она не могла бы существовать. – Его брат Меме, который по другим причинам (он с ней не здоровался) вызывает во мне глубокую антипатию, до глубины души возмущен безнравственностью герцога. Их тетка Вильпаризи тоже. Вот перед кем я преклоняюсь! Святая женщина, настоящая прежняя светская дама. Это не только сама добродетель, но и образец строгого воспитания. Она продолжает говорить послу Норпуа „господин Норпуа“, хотя видится с ним ежедневно; между прочим, в Турции о нем до сих пор вспоминают с самым теплым чувством».
Я прислушивался к разговору о родословных и даже не ответил послице. Не все родословные были равно блестящи. В ходе беседы выяснилось, что два неожиданных брака, о которых рассказал мне герцог Германтский, были неравными браками, а между тем в них заключалась своя прелесть: сочетав при Июльской монархии герцога Германтского и герцога Фрезенсакского с обворожительными дочерьми знаменитого мореплавателя, они придавали обеим герцогиням необычную пряность буржуазно-экзотического, луифилиппскоиндийского обаяния. Еще один пример: при Людовике XIV один из Норпуа женился на дочери герцога Мортемарского, и его достославный титул в то далекое время вычеканил имя Норпуа, которое само по себе казалось мне тусклым и совсем не старинным; благодаря ювелирной отделке оно стало красивым, как медаль. В таких случаях от сближения выигрывало не только менее известное имя; другое, блеск которого уже стерся от времени, в новом, более сумрачном свете производило на меня более сильное впечатление: так среди портретов замечательного колориста особенно поражает портрет, написанный в черных тонах. Подвижность, какою в моих глазах отличались все эти имена, вдруг оказывавшиеся рядом, хотя я привык думать, что они находятся далеко друг от друга, объяснялась не только моим невежеством; перетасовки, происходившие в моем сознании, с не меньшей легкостью происходили в те времена, когда титул, всегда связанный с определенной местностью, вместе с нею передавался от одной семьи к другой, так что, например, в красивом феодальном здании, какое представляет собой титул герцога Немурского или герцога Шеврезского, ютились, словно в гостеприимном жилище Бернара Пустынника, кто-нибудь из Гизов, принц Савойский, кто-нибудь из Орлеанов, кто-нибудь из Люинь. Иногда на одну и ту же раковину притязало сразу несколько семейств: на княжество Оранское – нидерландский царствующий дом и принцы Майи-Нели, на герцогство Брабантское – барон де Шарлю и бельгийский царствующий дом, множество других – на титулы принца Неаполитанского, герцога Пармского, герцога Реджийского. Иногда происходило обратное: раковина после смерти хозяев долго-долго пустовала, и я был далек от мысли, что название такого-то замка могло быть, – причем сравнительно очень недавно, – именем семьи. Вот почему, когда герцог Германтский на вопрос де Монсерфея ответил: «Нет, моя родственница была ярая роялистка; ведь она дочь маркиза де Фетерна, игравшего не последнюю роль в шуанской войне» – имя Фетерн, которое с тех пор, как я побывал в Бальбеке, было для меня названием замка, неожиданно оказалось фамилией, и это поразило меня так же, как поражают в феерии оживающие и становящиеся одушевленными существами башенки и крыльцо. С известным правом можно сказать, что история, даже чисто генеалогическая, возвращает жизнь старым камням. В парижском обществе были люди, которые играли не менее значительную роль, знакомства с которыми благодаря их элегантности или уму добивались с большим упорством и которые были не менее знатного происхождения, чем герцог Германтский и герцог де Ла Тремуй. Теперь они забыты, потому что у них не было потомков, их имен уже не слышно, ныне это имена безвестные; в лучшем случае название предмета неодушевленного, под которым сверх всякого ожидания скрывается фамилия человека, прозябает где-нибудь в замке, в какой-нибудь захолустной деревне. Пройдет еще сколько-то лет, и путешественник, который остановится в бургундской глуши, в деревеньке Шарлю, ради осмотра церкви, если он недостаточно любознателен или если у него нет времени разбирать надгробия, так и не узнает, что фамилию де Шарлю носил человек, принадлежавший к титулованной знати. Эта мысль напомнила мне, что пора уходить и что, пока я слушал рассказы герцога Германтского о родословных, час моего свидания с его братом все приближался. «Кто знает? – думалось мне. – Быть может, настанет день, когда и „Германт“ будет звучать только как название местности для всех, кроме археологов, которые случайно забредут в Комбре и, остановившись перед витражом Жильберта Дурного, будут иметь терпение дослушать до конца разглагольствования преемника Теодора или прочитать историю храма, написанную священником». Но пока славное имя не угасло, оно озаряет всех, кто его носит; и, без сомнения, интерес, который будила во мне знатность родов, отчасти объяснялся тем, что их историю можно проследить, начав с нашего времени и постепенно, со ступени на ступень, поднявшись до XIV века и даже еще выше, и отыскать мемуары и переписку всех предков де Шарлю, принца Агригентского и принцессы Пармской в таком прошлом, где происхождение какой-нибудь буржуазной семьи покрыто непроницаемым мраком, но где благодаря тому, что имя освещает все, что за ним, мы различаем происхождение и устойчивость особенностей нервной системы, пороков, явлений неуравновешенности у таких-то и таких-то Германтов. Почти патологически похожие на нынешних Германтов, они из века в век вызывали лихорадочный интерес у тех, кто состоял с ними в переписке, жили ли они еще до принцессы Палатинской.
[496]
и г-жи де Мотвиль
[497]
или после принца де Линя
[498]
И все же моя любознательность в области истории не могла идти в сравнение с чисто эстетическим наслаждением. Упоминание в разговоре имен действовало таким образом, что оно преображало гостей герцогини, которых личина заурядной внешности, заурядной глупости и заурядного ума низводила до уровня обыкновенных людей, преображало так, что теперь у меня было ощущение, что, когда я ставил ногу на коврик при входе в этот дом, я переступал не порог, а рубеж волшебного мира имен. Принц Агригентский, стоило мне услышать, что его мать – урожденная Дама,
[499]
внучка герцога Моденского,
[500]
освободился, как от летучего масла, от своего лица и от своих слов, мешавших узнать его, и образовал с Дама и Моденой, представлявшими собой всего-навсего титулы, неизмеримо более пленительное сочетание. Каждое имя, сдвинувшееся вследствие того, что его притягивало к себе другое, хотя до сих пор я не подозревал, что между ними существует какая-то близость, покидало свое постоянное место в моем мозгу, где его обесцветила привычка, и, присоединившись к Мортемарам, Стюартам или Бурбонам, расшивало вместе с ними тончайшие, переливавшие всеми цветами узоры. Даже имя Германт приобретало от всех этих прекрасных имен, совсем уж было потухших и вдруг разгоревшихся огнем, особенно ярким после темноты, имен, с которыми оно было связано, о чем я узнавал только теперь, новое, чисто поэтическое содержание. В лучшем случае я мог видеть, как на конце утолщения горделивого стебля оно расцветает образом мудрого короля или достославной принцессы, кого-нибудь вроде отца Генриха IV.
[501]
или герцогини Лонгвильской
[502]
Но так как эти лица, в противоположность лицам гостей герцогини Германтской, не покрылись в моих глазах жирком житейского опыта и светской обыденщины, то в красивом своем очерке и в переливах красок они сохраняли родственную близость именам, которые через определенные промежутки времени, по-разному окрашенные, ответвлялись от родословного дерева Германтов и не загрязняли никакими примесями один за другим появлявшиеся пестрые, почти прозрачные отростки, – так на старинных витражах цветут и с той и с другой стороны стеклянного дерева праотцы Иисуса, начиная с Иессея.
[503]