– О двух офицерах, замешанных в слушающемся сейчас деле, мне в свое время говорил человек, с мнением которого я очень считаюсь (де Мирибель.
[206]
), так вот он отзывался о них весьма лестно: я имею в виду подполковника Анри
[207]
и подполковника Пикара
[208]
– Но, – вскричал Блок, – божественная Афина, дочь Зевса, вложила в их умы совершенно разные мысли! И они дерутся, как львы. Подполковник Пикар занимал в армии большое положение, но его Мойра
[209]
завела его в стан людей, ему чуждых. Шпага националистов пронзит его слабое тело, и он достанется на съедение хищным зверям и птицам, питающимся мертвечиной.
Маркиз де Норпуа ничего не ответил.
– О чем это они рассуждают в уголке? – указывая на маркиза де Норпуа и на Блока, спросил маркизу де Вильпаризи герцог.
– О деле Дрейфуса.
– А, да ну его к черту! Кстати, вам известно, кто стал яростным защитником Дрейфуса? Бьюсь об заклад, что не отгадаете. Мой племянник Робер! Должен вам сказать, что когда об его выходках узнали в Джокей-клобе, то это вызвало бурю негодования, форменный взрыв. А так как через неделю ему предстоит баллотироваться…
– Очевидно, – прервала его герцогиня, – если все они вроде Жильбера, который твердо стоял на том, что всех евреев надо выслать в Иерусалим…
– Ах вот как? Ну, значит, мы с принцем Германтским полные единомышленники, – вмешался граф д'Аржанкур.
Герцог гордился своей женой, но не любил ее. Как все «зазнайки», он не выносил, когда его перебивали, дома он был с женой груб. Сейчас герцог был зол вдвойне: как нелюбящий муж, которого жена прервала, и как говорун, которого не слушают, – он осекся, а затем метнул на герцогиню взгляд, от которого всем стало неловко.
– При чем тут Жильбер и Иерусалим? – сказал он наконец. – Дело совсем не в этом. Но, – продолжал он, смягчившись, – я думаю, вы согласитесь, что если одного из членов нашей семьи не примут в Джокей-клоб, особенно Робера, отец которого десять лет был там старшиной, то это будет удар для всех нас. Да и странно было бы, дорогая моя, ожидать иного; они потрясены, для них это как гром среди ясного неба. И я их не виню; вы знаете, что я свободен от расовых предрассудков, я считаю, что это все отжило, я хочу идти в ногу с временем, но, черт побери, если ты зовешься маркизом де Сен-Лу, то быть дрейфусаром тебе не подобает, это уж как тебе угодно!
Герцог Германтский произнес «если ты зовешься маркизом де Сен-Лу» с пафосом. Он отлично знал, что «герцог Германтский» звучит еще громче. И, с одной стороны, его честолюбие скорее склонно было преувеличивать преимущество титула «герцог Германтский» перед всеми прочими, а с другой, принижать этот титул заставляло герцога, пожалуй, в большей степени воображение, чем хороший тон. Всем нам кажется красивее то, что мы видим на расстоянии, то, что мы видим у других. Действие общих законов перспективы в воображении испытывают на себе и герцоги, и простые смертные. Не только законов воображения, но и законов языка. Тут действовали два закона языка, из коих первый состоит в том, что одинаково изъясняются люди одинакового умственного развития, а не одинакового социального происхождения. Следовательно, герцог Германтский в своих оборотах речи, даже когда он говорил о знати, мог находиться под влиянием самых простых обывателей, которые сказали бы: «Если ты зовешься герцогом Германтским», а человек образованный, вроде Свана или Леграндена, никогда бы так не сказал. Герцог может написать роман о высшем обществе, как написал бы лавочник, дворянские грамоты ему тут не помогут, эпитет «аристократический» может заслужить своими произведениями плебей. Кто был тот мещанин, который сказал при герцоге Германтском: «Если ты зовешься», – этого герцог, вне всякого сомнения, не помнил. По другому закону языка, время от времени, подобно тому как появляются и исчезают иные заболевания, всякие разговоры о которых потом затихают, Бог весть откуда возникает, то ли стихийно, то ли чисто случайно, вроде того как во Францию из Америки была завезена сорная трава, семя которой, застрявшее в ворсе пледа, упало на откос железной дороги, бесчисленное множество выражений, и в течение десяти дней их можно услышать от людей, друг с другом не сговаривавшихся. Несколько лет назад Блок говорил о себе так: «Самые очаровательные, самые блестящие, самые солидные, самые требовательные люди считают, что на всем свете есть только один умный и приятный человек, который им необходим, – это я, Блок», потом эти же слова я слышал из уст других молодых людей, которые не были с ним знакомы и только заменяли фамилию Блок своей фамилией, а последнее время так же часто при мне говорили: «Если ты зовешься…»
– Что ж, – продолжал герцог, – там царит такой дух, что ничего удивительного в этом здесь нет.
– Это выглядит особенно смешно, – вставила герцогиня, – если мы вспомним умонастроение его матери, которая все уши нам прожужжала разговорами о величии нашей родины.
– Да не болтай ты чепуху! Мать Робера – пустое место. Гораздо более сильное влияние имеет на него одна милашка, низкопробная девица легкого поведения и, кстати сказать, единоплеменница господина Дрейфуса. Робер проникся ее взглядами.
– Может быть, вы еще не знаете, ваша светлость, что теперь по-новому выражают это понятие, – заговорил архивариус, который был секретарем антиревизионистского комитета. – Нынче говорят: «направление». Это совершенно то же самое, но никто не знает, что это значит. Это нечто самоновейшее, как говорится, «последний крик». – Он уже давно, услыхав фамилию Блок, с беспокойством прислушивался к тому, как Блок расспрашивал маркиза де Норпуа, что вызвало совсем иного рода, но не менее сильное беспокойство у маркизы. Она трепетала перед архивариусом, прикидывалась антидрейфусаркой, и сейчас ей было боязно: а ну как он догадается, что она позвала к себе еврея, в той или иной степени связанного с «синдикатом»,
[210]
и рассердится на нее?