С величайшей радостью князь почувствовал, что на сей раз нажал нужную кнопку и что кнопка подалась.
– А почему вы думаете, дорогой князь, что одно исключает другое? – спросил маркиз де Норпуа. – Салон, о котором вы говорите, и Институт превосходно сочетаются друг с другом: салон – это настоящий питомник академиков. Я передам вашу просьбу маркизе де Вильпаризи – она, конечно, будет польщена. Вот насчет обеда у вас – это, пожалуй, труднее. Она выезжает редко. Я вас представлю, а уж вы сами постарайтесь. Главное, не отказывайтесь от Академии; ровно через две недели я завтракаю у Леруа-Болье, без которого ни одни выборы не обходятся, а потом мы с ним отправимся на важное заседание; я уже говорил с ним о вас – ваше имя ему, разумеется, известно. У него были возражения. Но теперь, оказывается, ему нужна поддержка моей группы на ближайших выборах, и я поговорю с ним еще раз; я ему скажу с полной откровенностью, какие у нас с вами добрые отношения, я от него не утаю, что если вы выставите свою кандидатуру, то я попрошу за вас всех моих друзей (князь облегченно вздохнул), а что у меня есть друзья – это он знает. Если я смогу рассчитывать на его содействие, значит, шансы у вас будут благоприятные. В тот день приезжайте в шесть часов к маркизе де Вильпаризи – я вас к ней проведу и расскажу вам о моем утреннем разговоре.
Вот почему князь фон Фаффенгейм пришел с визитом к маркизе де Вильпаризи. Когда он заговорил, я был глубоко разочарован. Отдельные и общие черты эпохи ярче выражаются, нежели черты национальные, – так, например, в иллюстрированном словаре, где дается чуть что не подлинный портрет Минервы, Лейбниц,
[252]
в парике и брыжах мало чем отличается от Мариво
[253]
или Самуила Бернара
[254]
– но я никак не мог предполагать, что некоторые национальные особенности выражаются ярче, нежели кастовые. И вот сейчас эти особенности проступили не в словах, в которых я надеялся услышать порханье эльфов,
[255]
и танец кобольдов
[256]
а в транспонировке, которая не менее явно обличала поэтическое происхождение нового гостя, в том, как рейнграф, маленький, багроволицый, толстопузый, отвешивая поклон маркизе де Вильпаризи, сказал: «Топрий ветшер, зударинья» – с акцентом эльзасского швейцара.
– Не хотите ли чайку или кусочек торта? Он очень вкусный, – обратилась ко мне герцогиня Германтская, – ей хотелось быть как можно любезнее. – Я в этом доме так же гостеприимна, как в своем собственном, – добавила она насмешливым тоном, от которого в ее голосе появлялся гортанный звук, похожий на придушенный хриплый смех.
– Маркиз! – обратилась к де Норпуа маркиза де Вильпаризи. – Кажется, вы хотели сказать князю что-то насчет Академии?
Герцогиня Германтская опустила глаза и, слегка повернув руку, посмотрела на часы.
– Ах, Боже мой, пора прощаться с тетушкой! Мне еще надо зайти к госпоже де Сен-Фереоль, а ужинаю я у госпожи Леруа.
И, не простившись со мной, она встала. Она только сейчас заметила г-жу Сван, а та, увидев меня, почувствовала себя неловко. По всей вероятности, г-жа Сван вспомнила, что раньше она доказывала мне невиновность Дрейфуса.
– Я не хочу, чтобы моя мать знакомила меня с женой Свана, – сказал мне Сен-Лу. – Она бывшая потаскушка. Своего мужа, еврея, выдает за националиста… А, дядя Паламед пришел!
Появление г-жи Сван представляло для меня особый интерес из-за одного происшествия, которое случилось несколько дней назад и на котором следует остановиться, потому что много спустя оно имело последствия, о коих будет подробно рассказано в своем месте. Итак, за несколько дней до моего визита к маркизе мне совершенно неожиданно нанес визит незнакомец – некто Шарль Морель, сын бывшего камердинера моего двоюродного деда. Этот двоюродный дед (тот самый, у которого я застал даму в розовом) в прошлом году умер. Камердинер не раз порывался зайти ко мне; я не догадывался – зачем, но мне хотелось с ним повидаться, так как я узнал от Франсуазы, что он свято хранит память о моем деде и постоянно бывает на его могиле. Но камердинеру пришлось поехать полечиться в родные края, пробыть там он рассчитывал долго, а потому послал ко мне сына. Я был изумлен при виде красивого восемнадцатилетнего юноши, одетого хоть и безвкусно, но роскошно, так что принять его можно было за кого угодно, только не за камердинера. Впрочем, он поспешил дать мне понять, что не имеет ничего общего со средой челядинцев, из которой он вышел: с самодовольной улыбкой он сообщил мне, что получил первую премию в консерватории. Цель его прихода ко мне заключалась в следующем: его отец из тех вещей покойного дедушки Адольфа, которые он взял себе на память, кое-какие отложил; посылать их моим родителям он счел неудобным, а молодого человека, как я, они, по его мнению, могли бы заинтересовать. Это были фотографии знаменитых актрис и высокого полета кокоток, знакомых моего деда, – случайно сохранившиеся образы той жизни, которую старый любитель земных утех отделил непроницаемой стеной от своих родственников. Когда молодой Морель показывал мне снимки, я почувствовал его желание подчеркнуть, что он держится со мной как равный с равным. Говоря мне «вы», но по возможности избегая употреблять слово «господин», он испытывал удовольствие человека, чей отец обращался к моим родителям не иначе как «в третьем лице». Почти на всех фотографиях были надписи вроде: «Моему лучшему другу». Одна менее благодарная и более осторожная актриса написала: «Лучшему из друзей», что давало ей право, как меня потом уверяли, утверждать, что мой дед вовсе не был ее лучшим другом, далеко не лучшим, что он был просто ее другом, делавшим ей разные мелкие одолжения, другом, чьими услугами она пользовалась, что он – чудный человек, но, в сущности, старый дурак. Молодой Морель напрасно старался замазать свое происхождение; чувствовалось, что тень моего деда Адольфа, громадная, достойная преклонения в глазах старого камердинера, неустанно парила, как нечто почти священное, над детством и отрочеством камердинерова сына. Пока я рассматривал фотографии, Шарль Морель водил глазами по моей комнате. Я думал, куда бы мне спрятать снимки. «Как же так, – спросил Шарль Морель (тоном не укоризненным: в этом не представлялось необходимости – так много упрека было в словах), – почему я не вижу у вас в комнате ни одного портрета вашего дедушки?» Я почувствовал, как к моим щекам прилила кровь. «По-моему, у меня нет его портрета», – пролепетал я. «То есть как? У вас нет ни одного портрета вашего дедушки Адольфа, который вас так любил? Я вам пришлю из собрания моего родителя, – надеюсь, вы его повесите на почетном месте, вот над этим комодом – ведь комод достался вам от дедушки». У меня в комнате не было даже портретов моих родителей, поэтому отсутствие портрета деда Адольфа, право же, не свидетельствовало о моей непочтительности. Однако нетрудно было догадаться, что для Мореля-отца, от которого этот взгляд перешел по наследству к его сыну, мой дед был самым важным лицом в семье, а мои родители представляли собой лишь слабое отражение его блеска. Я был у камердинера в большой чести, потому что дед часто говорил, что из меня выйдет второй Расин или Волабель,
[257]
и камердинер смотрел на меня как на приемного сына, как на любимца деда. Я скоро убедился, что сын Мореля – большая «пройда». Так, уже в тот день он спросил меня, – а он был отчасти композитором и умел перекладывать на музыку стихи, – не знаю ли я какого-нибудь поэта, пользующегося влиянием в «кругах». Я назвал одно имя. Он этого поэта не читал и в первый раз о нем слышал, но имя его все-таки записал. А немного погодя я узнал, что он послал поэту письмо, в коем сообщал, что, будучи восторженным поклонником его таланта, он положил на музыку его сонет и был бы счастлив, если бы автор похлопотал о публичном исполнении музыки на этот сонет у графини ***. Морель поторопился и раскрыл свои карты. Оскорбленный поэт ничего ему не ответил.