А пока, стараясь обходиться с Морелем, как со светским человеком, де Шарлю продолжал воздействовать на него порывами гнева, иногда непритворными, иногда деланными, но уже бесполезными. Впрочем, вскипал барон не всегда. Однажды (вскоре после первого периода их отношений), когда он вместе с Чарли и со мной возвращался из Ла-Распельер после завтрака у Вердюренов, мечтая провести этот день и вечер со скрипачом в Донсьере, Морель сказал ему на прощанье при выходе из вагона: «Нет, я занят», чем так расстроил де Шарлю, что хотя тот и силился не показать вида, а все-таки на его подкрашенных ресницах повисли слезы, и он как вкопанный простоял некоторое время около вагона. Он так страдал, что, хотя мы с Альбертиной собирались побыть до вечера вместе в Донсьере, я шепнул ей, что мне жаль оставлять де Шарлю одного, так как что-то, по-видимому, его огорчило. Добрая девушка охотно пошла мне навстречу. Я спросил де Шарлю, нельзя ли мне немножко проводить его. Он согласился, но ему не хотелось утомлять мою приятельницу. Я испытал приятное чувство (тогда мне казалось – напоследок, так как я решил порвать с ней), оттого что мог ласково приказать ей, как жене: «Иди домой, я зайду к тебе вечером», и услышать в ответ, что она, как супруга, разрешает мне исполнить мое желание и одобряет мое намерение остаться с де Шарлю – а она его очень любила, – если он нуждается в моем обществе. Мы с бароном направились – он – впереди, покачивая свое грузное тело, с опущенными по-иезуитски глазами, а я – следом за ним – к пивной, и в пивной нам подали пиво. Я видел, что в глазах де Шарлю мелькает какая-то беспокойная мысль. Вдруг он попросил бумаги и чернил и начал удивительно быстро писать. Пока он исписывал страницу за страницей, в его глазах сверкали искры гневного раздумья. Исписав восемь страниц, он обратился ко мне: «Можно попросить вас о большом одолжении? Простите, что я запечатываю письмо. Но так надо. Для скорости наймите экипаж или, если можно, автомобиль. Наверно, вы еще застанете Мореля у него в комнате – он там переодевается. Бедняга! Он хорохорился при прощании с нами, но можете быть уверены, что ему еще тяжелее, чем мне. Передайте ему письмо, а если он спросит, где вы меня видели, то скажите, что остановились в Донсьере (кстати сказать, это истинная правда), чтобы увидеться с Робером (такого намерения у вас, по-видимому, не было), что вы встретили меня с каким-то неизвестным, что у меня был очень свирепый вид и что до вас донеслось слово „секунданты“. (Я действительно завтра дерусь на дуэли.) Главное, не говорите ему, что я его зову, не пытайтесь привезти его, но если он сам захочет приехать с вами, то не препятствуйте ему. Поезжайте, дитя мое, это для его же блага, вы можете предотвратить большое несчастье. В ваше отсутствие я напишу моим секундантам. Я помешал вашей прогулке с приятельницей. Надеюсь, что она на меня не сердится, я даже в этом уверен. Она – благородная девушка, она не дрогнет перед лицом грозных событий. Поблагодарите ее от моего имени. Я признателен ей лично, и мне приятно быть ей признательным». Я очень жалел де Шарлю; мне казалось, что у Чарли есть возможность предотвратить дуэль, тем более что виновник дуэли, скорей всего, он, а если он действительно ее виновник – думал я о нем с возмущением, – то как он мог так равнодушно бросить своего покровителя, вместо того чтобы остаться с ним? Мое негодование еще усилилось, когда, подъезжая к дому, где жил Морель, я узнал голос скрипача, – ему, должно быть, хотелось излить переполнявшую его радость жизни, и он весело напевал: «В субботу вечером, обстряпав дельце…» Если бы бедный де Шарлю его слышал – он, желавший, чтобы ему поверили другие, и веривший, конечно, сам, что Морелю сейчас тяжело! При виде меня Чарли начал приплясывать от удовольствия. «А, старина! (Простите, что я вас так называю, – скверная солдатская привычка.) Вот молодец, что приехали! А я не знал, как убить вечер. Давайте проведем его вместе! Если вам угодно, можно остаться здесь, можно покататься на лодке, если вам это больше улыбается, а хотите, я вам сыграю – мне все равно». Я сказал, что ужинаю в Бальбеке; Морелю очень хотелось, чтобы я его пригласил, однако я воздержался. «Но если вы так торопитесь, зачем же вы приехали?» – «Я привез вам письмо от барона де Шарлю». Всю веселость Мореля как сдунуло; лицо у него перекосилось. «Да что же это, он и тут не дает мне покоя? Выходит, я его раб? Старина, будьте так любезны! Я не распечатаю письма. Скажите, что вы меня не застали». – «А не лучше ли распечатать? По-моему, там что-то важное». – «Да ничего там важного нет! Что, вы не знаете, как умеет лгать, как дьявольски хитер этот старый греховодник? Это он, чтобы меня залучить. А я вот возьму да и не поеду – сегодня мне хочется отдохнуть». – «А разве завтра не будет дуэли?» – спросил я: я предполагал, что Морелю тоже все известно. «Дуэли? – остолбенев, переспросил он. – Я ничего не знаю. А, в конце концов, мне наплевать, пусть этот отвратный старикашка ухлопает себя, если ему так нравится. Однако вы меня заинтриговали – я все-таки вскрою письмо. А ему скажите, что кому-то оставили его для передачи мне». Пока Морель вел со мной беседу, я окидывал изумленным взглядом валявшиеся в комнате замечательные книги, которые подарил ему де Шарлю. Когда скрипач отказался от книг, на которых было оттиснуто: «Я принадлежу барону…» и т. д., – он считал, что этот девиз, как знак чужой собственности, для него оскорбителен, – барон с сентиментальной изобретательностью, в которой его несчастная любовь искала себе удовлетворения, стал заменять этот девиз другими, тоже восходившими к его предкам, и заказывал переплетчику оттиснуть их в зависимости от того, как протекала его печальная дружба с Морелем. Иные были кратки и доверчивы, как, например: Spes mea.
[362]
или Exspectata non eludet
[363]
Иные выражали только смирение: «Я буду ждать».
[364]
Иные были любовного содержания: Mesmes plaisir du mestre.
[365]
или проповедовали целомудрие, как, например, заимствованный у Симианов, но только переосмысленный девиз, украшенный голубыми башнями и лилиями: Sustentant lilia turres
[366]
Наконец, были и полные отчаяния, назначавшие свидание в небесах тому, кто отверг его на земле: Manet ultima caelo,
[367]
а еще де Шарлю, считавший, что если он не в силах дотянуться до винограда, то, значит, он незрелый, и притворявшийся, что он и не стремился к тому, чего не мог достичь, выбрал такой: Non mortale quod opto.
[368]
Все девизы я не успел рассмотреть. Когда барон писал это письмо, то казалось, что некий демон заставлял его перо скользить по бумаге, но и Морель, едва успев разломать печать Atavis et armis:
[369]
с леопардом и двумя алыми розами, принялся читать письмо с такой же горячностью, с какой писал его де Шарлю, и его глаза бегали по исписанным вкривь и вкось страницам так же быстро, как перо барона. «Господи! – воскликнул Морель. – Этого только не хватало! Где же его найти? Бог его знает, где он теперь». Я ввернул, что если не мешкать, то, пожалуй, можно еще застать его в пивной, где он, чтобы прийти в себя, велел принести ему пива. «Я не знаю, когда вернусь, – сказал прислуге Морель и добавил in petto
[370]
– Все будет зависеть от обстоятельств». Несколько минут спустя мы подъехали к пивной. Я обратил внимание на то, каким взглядом посмотрел на меня де Шарлю. Убедившись, что я приехал не один, он стал свободно дышать, он ожил – это я почувствовал сразу. В этот вечер он не мог жить без Мореля – вот почему он придумал, будто бы до него дошло, что два офицера сплетничали о нем и о скрипаче и будто бы он решил направить к ним секундантов. Морель, вообразив, какой будет скандал, вообразив, что после этого ему нельзя будет оставаться в полку, примчался. И, в общем, он поступил правильно! Де Шарлю для большего правдоподобия уже успел написать двум своим знакомым (один из которых был Котар) и обратился к ним с просьбой быть его секундантами. И если бы скрипач не приехал, то такой безумец, как де Шарлю (сам себя распалив), возможно, послал бы вызов наугад первому попавшемуся офицеру, с кем ему удобнее было драться. Однако, вспомнив, что он принадлежит к более древнему роду, чем французские короли, он начал убеждать себя, что не стоит портить кровь из-за сына метрдотеля, а ведь хозяина этого метрдотеля он вряд ли удостоил бы своим посещением. Правда, ему нравилось водить компанию со всяким сбродом, но укоренившаяся привычка сброда не отвечать на письма, не являться на свидания, предварительно не предупредив, а потом даже не извиниться приводила его, когда дело касалось любовных похождений, в такое волнение, а во всех других случаях причиняла ему столько неприятностей, хлопот, так бесила его, что иногда он начинал жалеть об уйме писем по всякому поводу от послов и принцев и об их необыкновенной пунктуальности, – к несчастью для себя, он оставался к ним безразличен, но они все же до известной степени успокаивали его. Привыкнув к замашкам Мореля, сознавая, что он не имеет над ним почти никакой власти, сознавая, что он не способен врасти в жизнь, какую вели люди, связанные давними узами дружбы с такими же пошляками, как они сами, отнимавшей у них слишком много времени и места, так что они не могли уделить и часа остававшемуся за бортом гордому вельможе, который тщетно их об этом просил, де Шарлю проникся уверенностью, что музыкант не приедет, боялся, что слишком далеко зашел и что теперь ему придется порвать с ним всякие отношения, так что, увидев его, он чуть было не вскрикнул. Чувствуя себя победителем, он решил продиктовать условия, на каких он был намерен заключить выгодный для него мир. «Зачем вы сюда явились? – спросил он Мореля. – А вы? – обратился он ко мне. – Я же вас просил не привозить его ни в коем случае». – «Да он и не хотел брать меня с собой, – сказал Морель, уверенный в своей неотразимости, с наивным кокетством устремив на барона наигранно-грустный и старомодно-томный взгляд, выражавший желание обнять барона и поплакать у него на груди. – Я приехал по доброй воле, против его желания. Я приехал для того, чтобы во имя нашей дружбы коленопреклоненно умолять вас не совершать этот безрассудный поступок». Де Шарлю ликовал. Нервы его могли не выдержать, и все-таки он не утратил самообладания. «Наша дружба, к которой вы совсем некстати сейчас воззвали, – сухо начал он, – должна была бы, наоборот, подсказать вам, что вы обязаны поддержать меня сейчас, когда я твердо решил не спускать болвану, распространяющему обо мне всякие пакости. Впрочем, если бы даже я и счел нужным внять мольбам человека, когда-то, помнится, питавшего ко мне более сильную привязанность, отступить я уже не могу: письма к секундантам я отправил, в их согласии я не сомневаюсь. Вы всегда вели себя со мной по-дурацки: вместо того чтобы с полным основанием гордиться тем предпочтением, какое я вам оказывал, вместо того чтобы втолковать всей этой ораве фельдфебелей и денщиков, среди которых вас вынуждает жить военная служба, что дружба со мной – это для вас ни с чем не сравнимое счастье, вы пытаетесь передо мной оправдываться, вы чуть что не ставите себе в какую-то идиотскую заслугу то, что не испытываете ко мне особой благодарности. Я знаю, – продолжал барон, не желавший подчеркивать, как оскорбляли его некоторые сцены, – тут ваша вина состоит лишь вот в чем: вы подпали под влияние завистников. Но как вам не стыдно в вашем возрасте быть таким несмышленышем (и вдобавок дурно воспитанным), чтобы не догадаться сразу же, что мой выбор, павший на вас, и те преимущества, которые с этим связаны, должны были неминуемо вызвать зависть, что ваши товарищи, стараясь нас с вами рассорить, действовали в этом направлении, чтобы занять ваше место? Я не считал нужным ставить вас в известность о письмах, которые я получал в связи с этим от тех, кому вы больше всего доверяли. Я презираю заискиванье этой челяди, равно как презираю и ее не попадающие в цель насмешечки. Единственно, о ком я заботился, были вы, потому что я вас очень люблю, но всякая привязанность имеет свои пределы, и вам это должно было быть известно». Как ни тяжело было Морелю услышать слово «челядь», но именно потому, что его отец был челядинцем, объяснению всех проявлений классовой вражды «завистью», объяснению упрощенному и нелепому, но все еще не утратившему своей силы, объяснению, по-прежнему являющемуся ловкой приманкой, на которую «клюют» в определенной социальной среде, так же как «клюют» зрители на старые трючки актеров, как «клюют» на малейшую угрозу клерикальной опасности во всяких собраниях, Морель верил не менее слепо, чем Франсуаза или прислуга Германтов, которые видели в зависти причину всех бедствий, постигающих человечество. Морель ни на секунду не усомнился, что товарищи хотят его спихнуть, и чувствовал себя вдвойне несчастным при мысли об этой выдуманной, но в его представлении злополучной дуэли. «Вот беда-то! – воскликнул Чарли. – Я этого не переживу. А разве секунданты не увидят вас до встречи с офицером?» – «Не знаю, думаю, что да. Одному из них я просил передать, что пробуду здесь весь вечер и что я должен дать ему необходимые указания». – «Я уверен, что разговор с ним вас образумит; только позвольте мне остаться с вами», – умоляюще проговорил Морель. Барону только это и было нужно. Но он сдался не сразу. «Вы бы ошиблись, если бы подумали, что сюда подходит пословица: „Кого люблю, того и бью“, – я вас очень люблю, но и после нашей ссоры я собираюсь наказать не вас, а тех, кто хотел предательски всадить вам нож в спину. До сих пор на их недоуменные, каверзные, наглые вопросы, как это такой человек, как я, может дружить с таким фруктом, с таким выскочкой, как вы, я отвечал девизом моих родственников Ларошфуко: „В этом моя отрада“. Я столько раз вам говорил, что эта отрада может стать для меня наивысшей отрадой и что ваше невольное возвышение унизить меня не должно!» Дойдя в своей гордыне почти до исступления, он, воздев руки, воскликнул: «Tantus ab uno splendor!
[371]
Снисходить еще не значит нисходить, – продолжал он, несколько остыв после овладевшего им порыва горделивой радости. – Я надеюсь, что в жилах у обоих моих противников, хотя я им и не ровня, все же течет такая кровь, которую мне не стыдно будет пролить. Я тайком собрал уже о них сведения, и они меня успокоили. Если бы у вас еще оставалось ко мне хоть какое-то чувство признательности, вы должны были бы гордиться, что благодаря вам во мне оживает воинственный дух моих предков и что я, поняв, какой вы глупыш, повторяю, как и они, на случай рокового исхода: „Смерть для меня есть жизнь“
[372]
». Де Шарлю говорил это вполне искренне, и не только из любви к Морелю, но еще и оттого, что воинственность, которую он, как ему в душевной его простоте казалось, унаследовал от предков, переполняла его ликованием при мысли, что ему предстоит драться, и теперь он пожалел бы, что не состоится дуэль, которую он сперва придумал только для того, чтобы приманить Мореля. Перед каждым поединком он вдруг ощущал в себе доблесть, он находил в себе сходство со знаменитым коннетаблем Германтом, а между тем, если бросал перчатку кто-нибудь другой, это не вызывало в нем ни малейшего сочувствия. «По-моему, это прекрасно! – растягивая слова, с непритворным восхищением говорил он. – Сара Бернар в „Орленке“
[373]
– дерьмо. Муне-Сюлли
[374]
в „Эдипе“ – дерьмо. Пожалуй, только когда он играет „На аренах Нима“, в его игре заметна слабая попытка перевоплощения. Но что все это в сравнении с невиданным зрелищем – с единоборством настоящего потомка коннетабля!» И тут де Шарлю, обезумев от восторга, начал делать такие выпады – точь-в-точь как у Мольера, – что мы с Морелем из осторожности придвинули к себе пивные кружки и начали опасаться, как бы, едва лишь скрестятся шпаги, не были ранены не только противники, но и врач и секунданты. «Какой сюжет для художника! Вы знакомы с господином Эльстиром, – обратился он ко мне, – вот бы вам пригласить его!» Я ответил, что он сейчас не живет у моря. Де Шарлю подал мысль, что его можно вызвать телеграммой. «Я ведь это ради него, – заметив, что я отмалчиваюсь, пояснил он. – Для мастера не может не представлять интереса – а на мой взгляд, он настоящий мастер – запечатлеть на полотне пример этнического возрождения. Ведь это случается раз в сто лет».