Котар говорил гораздо чаще: «Я увижу его в среду у Вердюренов», чем: «Я увижу его во вторник в Академии». Среда для него было занятие такое же важное и такое же неизбежное. Сам Котар принадлежал к числу людей, знакомства с которыми особенно не ищут и которые считают своим непременным долгом принять приглашение за приказ, за повестку в воинское присутствие или же в суд. Если он «надувал» Вердюренов и не являлся к ним в среду, значит, его вызывали к больному по очень серьезной причине, однако серьезность определялась не столько опасностью заболевания, сколько общественным положением занемогшего. Котар был человек добрый, но от неприятностей среды он отказывался не из-за того, что рабочего разбил паралич, а из-за того, что министр схватил насморк. Но и в таких случаях он говорил жене: «Принеси госпоже Вердюрен мои глубокие извинения. Скажи, что я запоздаю. Его превосходительство с успехом мог бы выбрать другой день для того, чтобы простудиться». В одну из сред, когда их старая кухарка порезала себе на руке вену, Котар, уже надевший смокинг, чтобы ехать к Вердюренам, в ответ на робкую просьбу жены перевязать рану передернул плечами. «Да не могу же я, Леонтина! – простонал он. – Ты же видишь, что я в белом жилете». Чтобы не раздражать супруга, г-жа Котар немедленно послала в клинику за старшим врачом. Тот для скорости нанял экипаж и подъехал ко двору Котаров как раз в тот момент, когда те выезжали к Вердюренам, из-за чего целых пять минут ушло на то, чтобы экипажи разъехались. Г-же Котар было неловко, что старший врач видит своего учителя в вечернем костюме. Котар злился из-за того, что произошла задержка, а может быть, из-за того, что его мучила совесть, и уехал он в прескверном настроении, которое могли рассеять только все удовольствия, связанные со средой.
Если пациент Котара спрашивал у него: «Вы встречаетесь с Германтами?» – профессор с полной уверенностью отвечал: «Может быть, не именно с Германтами, врать не стану. Но со всеми людьми такого сорта я вижусь у моих приятелей. Вы, конечно, слыхали о Вердюренах? Вот они-то всех знают. Но только Вердюрены – не какая-нибудь шантрапа с претензиями на шик. У них есть кое-что за душой. Состояние госпожи Вердюрен обычно оценивается в тридцать пять миллионов. Да-с, тридцать пять миллионов – цифра внушительная. Зато госпожа Вердюрен и не жадничает. Вот вы мне говорили о герцогине Германтской. Я вам сейчас объясню разницу. Госпожа Вердюрен – дама вполне обеспеченная, а герцогиня Германтская, вернее всего, – голь. Надеюсь, вы улавливаете разницу? Как бы то ни было, ездят к госпоже Вердюрен Германта или не ездят, она принимает у себя, – а это куда важнее – Щербатовых, Форшвилей и tutti quanti,
[227]
людей самого высокого полета, всю знать Франции и Наварры, с которой, в чем вы легко могли бы удостовериться, я держусь запросто. Да ведь и то сказать: такие люди всегда бывают рады познакомиться со светилами науки», – добавлял он с улыбкой удовлетворенного тщеславия, которую вызывала на его лицо самоуспокоенность, но эти приливы самоуспокоенности он ощущал не столько оттого, что раньше так говорили о Потене,
[228]
о Шарко,
[229]
а теперь говорят о нем, сколько оттого, что он наконец вызубрил разные освященные обычаем выражения, научился правильно употреблять их и владел ими в совершенстве. Назвав в разговоре со мной среди тех, кого принимает г-жа Вердюрен, княгиню Щербатову, Котар, подмигнув, добавил: «Теперь вам ясно, что это за дом, вы понимаете, что я хочу сказать?» Он хотел сказать, что дом Вердюренов – это олицетворение высшего шика А между тем принимать у себя русскую даму знакомую только с великой княгиней Евдокией, – это было не бог весть что. Но княгиня Щербатова могла и не быть с ней знакома – мнение Котара о необычайной изысканности салона Вердюренов от этого не изменилось бы, как осталась бы неизменной и его радость от сознания, что он там принят. Роскошь, которой, как нам представляется, окружены наши знакомые, подобна роскоши актеров, ради которой директор театра не стал бы выбрасывать сотни тысяч франков на приобретение подлинно исторических костюмов и настоящих драгоценностей, не производящих ни малейшего эффекта, тогда как большой театральный художник даст в тысячу раз более яркое впечатление пышности, направив луч искусственного света на камзол из грубого полотна, вышитый стеклярусом, и на бумажный плащ. Иной человек живет среди великих мира сего, но в его глазах это всего лишь скучные родственники или надоедливые знакомые, так как он привык к ним еще в колыбели и они утратили для него всю свою значительность. Но стоит какой-нибудь весьма темной личности случайно приобрести вес в обществе, и вот уже бесчисленных Котаров ослепляют титулованные дамы, чьи салоны в их воображении становятся средоточием аристократического изящества, хотя этих дам рядом нельзя поставить даже с маркизой де Вильпаризи и ее приятельницами (знатными, но обедневшими дамами, которых росшие с ними аристократки вычеркнули из числа своих знакомых); если бы все, кто так гордится дружбой с этими выскочками, впоследствии издали свои мемуары и назвали их имена, а также имена тех, кого они у себя принимали, то, право же, никто – не только герцогиня Германтская, но даже маркиза де Говожо, – не смог бы их припомнить. Но какое это имеет значение? Зато у Котара есть своя баронесса и своя маркиза: она заменяет ему типичную «баронессу» или «маркизу» Мариво,
[230]
хотя ее фамилию никто никогда не называет, да никому и в голову не приходит, что у нее есть фамилия. Аристократия понятия не имеет, кто эта дама, а Котару она представляется верхом аристократизма, ибо если титул сомнителен, зато где только не увидишь герба: и на посуде, и на столовом серебре, и на почтовой бумаге, и на сундуках! Многочисленные Котары, воображавшие, что они провели жизнь в самом центре Сен-Жерменского предместья, быть может, в большей мере поддавались очарованию феодальных грез, чем те, кто действительно жил среди принцев, – так иной раз мелкий торговец, который кое-когда в воскресенье ходит осматривать «старинные здания», утверждает, что в том из них, в котором нет ни одного несовременного камня, своды которого выкрашены учениками Виолле-ле-Дюка
[231]
в синий цвет и усеяны золотыми звездами, особенно чувствуется средневековье. «Княгиня сядет в Менвиле. Она поедет с нами. Но я не стану сразу же вас представлять ей. Пусть лучше вас представит госпожа Вердюрен. Разве только найдется зацепочка. Тогда уж я за нее ухвачусь, можете быть уверены». – «О чем это вы говорили?» – спросил Саньет, выходивший под предлогом подышать свежим воздухом. «Я приводил хорошо известные вам слова того, кто, по моему мнению, является крупнейшим представителем конца века (восемнадцатого, разумеется), вышеупомянутого Шарля Мориса, аббата Перигорского. Вначале казалось, что из него выйдет очень хороший журналист. Но кончил он плохо: я имею в виду то обстоятельство, что он стал министром. Жизни без злоключений не бывает. Как политический деятель он, надо сознаться, был не очень чистоплотен: высокомерие человека, принадлежащего к высшей знати, не мешало ему, кстати сказать, время от времени работать на прусского короля, а перед смертью он перебежал в левый центр».