Сударь!
Извините меня за то, что я долго Вам не писал. Женщина, с которой Вы поручили мне увидеться, отсутствовала два дня, а я, желая оправдать оказанное мне Вами доверие, не считал возможным вернуться с пустыми руками. Наконец мне только что удалось побеседовать с женщиной, которая очень хорошо ее помнит (мадмуазель А.)
[7]
.
По ее словам, то, что Вы предполагали, вполне соответствует действительности. Прежде всего, она сама ухаживала за (м.А.) всякий раз, как та приходила брать душ. (м.А.) очень часто приходила принять душ вместе с высокой дамой старше ее, всегда одетой в серое; служащая душевой не знает, как ее зовут. Она часто видела, как та ищет молоденьких девушек. Но дама перестала обращать на них внимание с тех пор, как познакомилась с (м.А.). Она запиралась в кабинке, оставались они там очень долго, дама в сером давала не меньше десяти франков чаевых той женщине, с которой я беседовал. Можете мне поверить: женщина сказала мне, что если бы они там нанизывали жемчуг, она не давала бы десять франков на чай. Еще (м.А.) несколько раз приходила с дамой, у которой был лорнет; у нее была очень темная кожа. Но чаще (м.А.) приходила с девушками моложе себя, особенно с рыжеволосой. За исключением дамы в сером, те, кого (м.А.) приводила, были не из Бальбека, многие приезжали издалека. Они никогда не приходили вместе; (м.А.) входила, приказывала не запирать кабину, говорила, что ждет подругу, а женщина, которую я расспрашивал, понимала, что это значит. Других подробностей женщина не могла мне сообщить – кое-что позабылось: «да ведь тут ничего удивительного нет; времени с тех пор утекло много». Да эта женщина особого любопытства не проявляла, во-первых, потому, что проявлять излишнее любопытство было не в ее интересах: (м.А.) платила ей хорошо. Узнав о кончине (м.А.), она Очень ее пожалела. Да ведь и правда, такая молодая: ее уж теперь не вернешь, и для близких это большое горе. Я жду Ваших распоряжений: можно ли мне уехать из Бальбека, не думаю, что мне удастся получить еще какие-нибудь сведения. Благодарю Вас за приятное путешествие, которым я обязан Вам, тем более приятное, что погода стояла дивная. В этом году сезон обещает быть удачным. Все надеются, что Вы хотя бы ненадолго заглянете сюда летом. Больше у меня ничего интересного для Вас нет, и т д.
Чтобы понять, насколько глубоко проникли мне в душу эти слова, надо вспомнить, что по поводу Альбертины я задавал себе вопросы не второстепенные, не безразличные, не с целью выяснения подробностей, не единственные, которые мы, в сущности, задаем себе по поводу всех живых существ, кроме себя самих, что дает нам возможность двигаться под броней мысли, не пропускающей жалости, сквозь страдание, ложь, порок и смерть. Нет, относительно Альбертины это был жизненно важный вопрос: что же она собой представляла? О чем думала? Что любила? Лгала ли мне? Была ли моя жизнь с ней такой же неудачной, как жизнь Свана с Одеттой? Ответ Эме был неполным, но это был ответ особенный, он доходил и в Альбертине и во мне до самых глубин.
Наконец-то я видел перед собой в том, как Альбертина вместе с дамой в сером шла по переулочку, фрагменты прошлого, и оно представлялось мне таким же таинственным, пугающим, как и в воспоминании, как и во взгляде Альбертины. Конечно, любому другому на моем месте эти подробности показались бы незначительными, однако невозможность теперь, когда Альбертина была мертва, заставить ее опровергнуть их, создавала нечто равноценное возможности. Вероятно, если бы подробности соответствовали действительности, если бы Альбертина признала их достоверность, ее пороки (независимо от того, сочла ли их совесть невинными или до тошноты пресными) не произвели бы на нее невыразимого впечатления ужаса, которое я не отделял от них самих. По моему опыту с другими женщинами, хотя с Альбертиной у меня обстояло по-иному, я мог, хотя и смутно, представить себе, что она испытывала. И, разумеется, это уже было начало моего страдания – вообразить себе ее желающей, как часто желал я, лгущей мне, как часто лгал ей я, озабоченной положением какой-нибудь девушки, тратящейся на нее, как я – на г-жу де Стермарья, на стольких других, на крестьянок, с которыми я встречался в деревне. Да, все мои желания до известной степени помогали мне понять ее желания; чем живее были желания, тем более жестокими были мучения, словно в этой алгебре восприимчивости они снова появлялись с прежним коэффициентом, только со знаком «меньше» вместо знака «больше». Для Альбертины, насколько я мог судить об этом по себе, ее грехи, какое бы усилие воли она ни употребляла, чтобы скрыть их от меня, – а это как раз наводило меня на мысль, что она считает себя виноватой или что она боится меня огорчить, – ее грехи, которые она при ярком свете воображения заранее смаковала, потому что ею владело желание, – казались ей ничем не отличающимися от всех прочих переживаний: от удовольствий, в которых она не в силах была себе отказать, от того, что меня огорчило бы и что она утаивала от меня, – ведь эти удовольствия и огорчения могли сосуществовать с другими. Я решительно ничего об этом не знал, я не мог все это выдумать, это пришло ко мне извне, образ Альбертины, отсчитывающей в душевой чаевые, явился мне из письма Эме
[8]
.
В безмолвном и смелом приходе Альбертины и дамы в сером в душевую мне чудилось заранее условленное свидание, уговор заниматься любовью в душевой кабине; во всем этом был опыт подкупа, искусно скрытая двойная жизнь. Это была страшная для меня новость о греховности Альбертины, а страдания душевные тотчас же причинили мне физическую боль, и отныне боль и образ входящей в душевую Альбертины стали для меня неразлучны. Но и боль воздействовала на картину в душевой. Объективный факт, образ зависит от внутреннего состояния человека, который его воспринимает. А страдание – не менее мощный модификатор реальности, чем опьянение. Соприкоснувшись с бальбекскими образами, мое страдание превратило их в нечто совсем иное, чем могли казаться любому другому человеку дама в сером, чаевые, душ, переулок, по которому, как ни в чем не бывало, шли Альбертина и дама в сером. Стоило мне ворваться в мир лжи и грехов, какого я прежде никогда себе не представлял, – и мое страдание немедленно изменило самую их сущность, я их уже не видел в свете, озаряющем земные зрелища; то была часть совсем другого мира, часть незнакомой, проклятой планеты, вид Ада. Адом был весь Бальбек, все его окрестности, откуда, судя по письму Эме, Альбертина часто вызывала девочек помоложе, чтобы заманивать их в душевую. Об этой тайне я когда-то думал в Бальбеке, но когда я там пожил подольше, подозрения развеялись, а потом, узнав Альбертину, я все-таки надеялся ее разгадать; когда я видел, как она идет по пляжу, когда я был так глуп, что желал, чтобы она оказалась безнравственной, я думал, что ей пристало воплощать греховность, и наоборот: теперь все, что имело хотя бы косвенное отношение к Бальбеку, носило этот гнусный отпечаток. Названия железнодорожных станций: Аполлонвиль и т д., ставшие такими привычными, действовавшие на меня успокаивающе, когда я их слышал по вечерам, возвращаясь от Вердюренов, теперь, когда я думал, что Альбертина жила на одной из этих станций, шла на прогулку до другой, могла доехать на мотоцикле до третьей, они пробуждали во мне тревогу, более сильную, чем в первый раз, когда я, терпя все неудобства пригородной железной дороги, ехал с бабушкой в Бальбек, который я тогда еще не знал.