Но когда Сван умер, решение не принимать у себя его дочь перестало вызывать у герцогини Германтской чувств утоленного тщеславия, своей исключительности, обособленности, наслаждение тем, что она имеет право воздвигать на кого-нибудь опалу, – все, что когда-то так нравилось ей извлекать из своего решения и чему положило конец исчезновение человека, благодаря которому у нее рождалось упоительное ощущение – ощущение того, что он не сопротивляется, что ему не удается заставить ее отменить свое решение. Потом герцогиня приступила к обнародованию других решений, которые, относясь к живым людям, могли дать ей почувствовать, что она вольна поступать, как ей заблагорассудится. Она не думала о юной Сван, но когда при герцогине о ней говорили, у герцогини пробуждалось любопытство, как к новому месту, как к чему-то такому, что не будет больше скрывать от нее самой ее желание сопротивляться притязанию Свана. Сколько разных чувство может способствовать образованию того единственного, которое невозможно было бы выразить, если бы в этом любопытстве не содержалось чего-то нежного, связанного с именем Свана. Вне всякого сомнения, – ведь на всех этажах общественной лестницы светская легкомысленная жизнь парализует чувствительность, лишает власти оживления мертвых, – герцогиня принадлежала к числу тех, кто нуждается в общении с человеком (как истинная представительница рода Германтов, она превосходно умела продлевать это общение), чтобы любить его по-настоящему, а также, – что случалось реже, – чтобы чуть-чуть ненавидеть. Часто ее хорошее отношение к людям, прерванное при их жизни раздражением, какое вызывали их поступки, возрождалось у нее после их кончины. Ей почти сейчас же хотелось помириться, потому что она представляла их себе весьма туманно. Только с их положительными чертами, свободными от страстишек, от мелких претензий, которые огорчали ее, когда эти люди были живы. Несмотря на легкомыслие герцогини Германтской, иногда это придавало ее поведению что-то благородное, хотя и с изрядной Долей низости. Три четверти смертных льстят живым и совершенно забывают усопших, а герцогиня Германтская часто после кончины тех, с кем она обходилась плохо при их жизни, поступала по отношению к ним так, как им хотелось бы, когда они были живы.
Все, кто любил Жильберту немного эгоистичной любовью, могли бы порадоваться изменению в отношении к ней герцогини, но только они держались того мнения, что Жильберта, высокомерно отвергая после двадцатипятилетних унижений попытки герцогини к сближению, могла бы, наконец, за эти удары по самолюбию отомстить. К несчастью, наши душевные движения не всегда соответствуют здравому смыслу. Такой-то после нечаянно вырвавшегося у него ругательства решил, что человек, который был ему дорог, от него отвернулся, а вышло наоборот. Жильберта, вообще довольно равнодушная к тем, кто был с ней любезен, по-прежнему восхищалась вызывающе герцогиней Германтской и постоянно задавала себе вопрос: где кроется причина ее поведения? Один раз даже (от этого сгорели бы со стыда все, кто питал к ней хоть немного дружеских чувств) она решила написать герцогине и спросить, что она имеет против девушки, не причинившей ей никакого зла. В ее глазах Германты выросли до таких размеров, какие их благородное происхождение было бы бессильно им придать. Жильберта ставила их выше не только всей знати, но даже всех семейств королевской крови.
Старые подруги Свана обращали на Жильберту большое внимание. Аристократам стало известно, что она теперь богатая наследница; начали замечать, как хорошо она воспитана и какой очаровательной женщиной она обещает быть. Утверждали, что родственница герцогини Германтской, принцесса Ньеврская, не прочь женить на ней своего сына. Герцогиня Германтская ненавидела принцессу Ньеврскую. И она всюду стала говорить, что это был бы скандальный брак. Принцесса Ньеврская испугалась и стала уверять, что у нее мыслей таких никогда не было. Как-то после обеда, в хорошую погоду, герцог Германтский собирался выехать вместе с женой. Герцогиня Германтская поправила перед зеркалом шляпку, взгляд ее голубых глаз смотрел внутрь нее самой или окидывал еще не тронутые сединой волосы. Камеристка держала перед ней зонтики для защиты от солнца, а госпожа выбирала наиболее удобный. Волны солнечного света вливались в окно, и супруги решили, воспользовавшись погожим днем, поехать с визитом в Сен-Клу. Герцог Германтский, уже совершенно готовый, в перчатках жемчужно-серого цвета, в цилиндре, говорил себе: «Ориана в самом деле еще удивительно хороша. Я нахожу, что она просто очаровательна». Заметив, что его жена в хорошем настроении, он заговорил с ней: «А у меня к вам поручение от госпожи Вирле. Она хотела просить вас приехать в понедельник в Оперу. Но у нее юная Сван, поэтому она не осмелилась обратиться к вам с этой просьбой непосредственно и попросила меня позондировать почву. Я не высказываю никакого мнения, я просто передаю ее просьбу. Мне лично кажется, что мы могли бы…» – пробормотал он; он разделял расположение жены к юной Сван, возникло оно у них одновременно, он знал по себе, что враждебность его жены к мадмуазель Сван спала и что ей интересно было бы с ней познакомиться. Герцогиня Германтская поправила вуаль и выбрала зонтик. «Как вам угодно, мне все равно. Я не вижу ничего такого, что бы нам мешало познакомиться с этой девочкой Вы же знаете, что я никогда ничего не имела против нее. Мне только не хотелось, чтобы все думали, будто мы принимаем любовниц моих друзей. Вот и все». – «И вы были совершенно правы, – подхватил герцог. – Вы – воплощенная мудрость. А кроме того, вам так хорошо в этой шляпке!» – «Вы очень любезны», – сказала герцогиня Германтская, улыбаясь и направляясь к выходу. Но, прежде чем сесть в карету, она решила кое-что разъяснить герцогу: «Теперь многие принимают ее мать. Кстати, она не лишена благоразумия, раз она болеет три четверти года. Кажется, девчурка очень мила. Все знают, что мы очень любим Свана. Это будет выглядеть естественно». Супруги поехали в Сен-Клу.
Через месяц юная Сван, которая еще не звалась Форшвиль, обедала у Германтов. Говорили обо всем на свете. В конце обеда Жильберта робко проговорила: «Я думаю, вы хорошо знали моего отца». – «Ну еще бы! – грустно отозвалась герцогиня Германтская, показывая, что она разделяет горе дочери, и деланно приподнятым тоном, словно ей хотелось скрыть, что она не вполне уверена в том, что хорошо помнит ее отца, заговорила: «Мы все хорошо его знали, я помню его прекрасно. (Она в самом деле могла его помнить: в течение двадцати пяти лет он приходил к ней почти ежедневно.) Я отлично знаю, какой это был человек. Я вам сейчас скажу, – снова заговорила она, словно ей хотелось растолковать девушке, какой у нее был отец, дать ей необходимые разъяснения. – Он был близким другом моей бабушки, был очень дружен с моим деверем Паламедом». – «Он бывал и здесь, даже обедал, – с показной скромностью прибавил герцог Германтский, желая быть точным до мелочей. – Помните, Ориана?.. Какой славный человек был ваш отец! Как чувствовалось в нем, что он из хорошей семьи! Я еще раньше приметил его родителей. Какие же они все были порядочные люди!»
В его тоне угадывалось, что если бы родители и сын были живы, то он, не задумываясь, порекомендовал бы их в садовники. Вот так Сен-Жерменское предместье разговаривает с любым буржуа о других буржуа – либо хваля собеседника или собеседницу в виде исключения, либо (что случается чаще) одновременно их унижая. Так антисемит, осыпая данного еврея любезностями, говорит вообще о евреях гадости – это позволяет наносить раны с милой улыбкой.