Мне приходилось замечать, как люди благородного происхождения казались вульгарными, когда их ум (к примеру, ум герцога Германтского) был вульгарен. («Вас это не беспокоит», как выразился бы Котар.) Мне случалось наблюдать в деле Дрейфуса или во время войны, что люди верили, будто истина — это некий раз и навсегда установленный факт, будто министры, как и врачи, владеют парадигмой «да-нет», не требующей никакого толкования: подобно тому как рентгеновский снимок безошибочно указывает больной орган, так и люди, облеченные властью, знали, виноват ли Дрейфус, знали (и не было никакой необходимости посылать Рока для расследования на месте), мог ли Саррай выступить одновременно с русскими. Каждый час прожитой мной жизни утверждал меня в мысли, что лишь грубое, ложное восприятие заставляет верить, будто сущность заключена в предмете, на самом же деле она в разуме.
В общем, если как следует подумать, материал моего жизненного опыта, а следовательно, и моих книг тоже пришел ко мне от Свана, и дело даже не только в том, что касалось лично его и Жильберты. Но именно он еще в Комбре заронил во мне желание поехать в Бальбек, куда мои родители совершенно не собирались меня отправлять, а не будь этого, я не познакомился бы ни с Альбертиной, ни даже с Германтами, ведь моя бабушка не отыскала бы госпожу де Вильпаризи, я не узнал бы Сен-Лу и господина де Шарлюса, что, в свою очередь, привело к знакомству с герцогиней Германтской, а через нее с ее кузиной, — таким образом, самим моим присутствием в эту минуту у принца Германтского, когда мне пришли в голову эти размышления о моем творчестве (а стало быть, Сван подарил мне не только материал, но и его разрешение), я тоже был обязан Свану. Слишком хрупкий, возможно, стебелек, чтобы выдержать всю тяжесть моей жизни (в этом смысле оказывалось, что «сторона Германтов» была продолжением «стороны Свана»). Но слишком часто этот виновник переломных моментов нашей жизни оказывается существом, во всех отношениях уступающим Свану, человеком, самым что ни на есть посредственным. Не достаточно ли было какому-нибудь приятелю обмолвиться, какая там живет милая девушка (которую я, по всей вероятности, и не встретил бы), чтобы я поехал в Бальбек? Так сталкиваешься порой с не слишком приятным товарищем, едва здороваешься с ним, а если подумать, именно его некогда брошенная в пространство фраза, какое-нибудь «Вам следовало бы съездить в Бальбек», переменила всю нашу жизнь и определила судьбу нашего творчества. Но мы не испытываем к нему никакой признательности, что, впрочем, ни в коей мере не свидетельствует о нашей неблагодарности. Ведь произнося эти слова, он даже не подозревал о громадных последствиях, что они будут иметь для нас. Именно наша восприимчивость и наш разум воспользовались обстоятельствами, которые, получив первичный импульс, стали являться на свет, подпитывая одно другое, хотя сам он, этот человек, не мог предвидеть ни нашей жизни с Альбертиной, ни праздника у Германтов. Конечно же, этот первый импульс был необходим, и в этом смысле внешнее течение нашей жизни и сама материя нашего творчества зависят от него. Не будь Свана, моим родителям не пришло бы в голову отправить меня в Бальбек. Впрочем, он ни в коей мере не был ответствен за страдания, что косвенно причинил мне. Они явились результатом моей собственной слабости. А его слабость заставила его самого страдать из-за Одетты. Но, предопределив таким образом нашу жизнь, он тем самым исключил все прочие жизни, которые могли бы мы прожить вместо этой. Не заговори со мной Сван о Бальбеке, я бы не узнал Альбертину, Германтов, не увидел бы гостиную особняка. Но я бы отправился в какие-нибудь другие края, познакомился с другими людьми, моя память, как и мои книги, оказалась бы заполнена совсем другими образами, которые я сейчас не способен даже представить, чья новизна, неведомая мне, теперь пленяет меня и заставляет сожалеть, что я не избрал этот путь, и пускай бы Альбертина, пляж Бальбека, Ревебель, Германты так и остались незнакомы мне.
Правда, именно с лицом Альбертины, таким, каким я увидел его впервые у моря, я связывал многое из того, что непременно опишу. И в каком-то смысле я был прав, ощущая эту связь, ведь не пойди я в тот день к молу, не познакомься я с ней, все эти мысли не были бы изложены (разве что они были бы вызваны к жизни какой-нибудь другой женщиной). Но в такой же степени я был и не прав, поскольку эта первоначальная радость, какую мы, оглянувшись назад, испытываем при виде красивого женского лица, рождается нашими же чувствами: совершенно очевидно, что страницы, которые я напишу, Альбертина, и прежде всего тогдашняя Альбертина, не поняла бы никогда. Но именно из-за того, что она была так на меня не похожа (вот, кстати, еще одно указание, почему не следует жить в слишком интеллектуальной атмосфере), она и наполнила меня печалью, — первое время это была печаль при мысли о том, как же она на меня не похожа. Окажись она способна понять эти страницы, это означало бы, что она не могла бы на них вдохновить.
Ревность — лучший вербовщик: когда в нашей картине обнаруживается белое пятно, она отыщет на улице красивую девушку, необходимую нам. И даже если она не была красивой, она становится ею, ибо мы ее ревнуем, и тогда она заполнит некую пустоту.
Едва только окажемся мы мертвы, нам станет совершенно все равно, как именно будет завершена картина. Но эта мысль нисколько не приводит нас в отчаяние, ибо мы чувствуем, что жизнь намного сложнее, чем об этом принято говорить, обстоятельства — тем более. И настоятельно необходимо эту сложность показать. Ревность совершенно не обязательно родится от взгляда, слова, отраженного света. Ее жало можно вдруг ощутить, листая ежегодник — например, «Весь Париж», если речь идет о столице, или «Все замки» — для провинции. Прекрасная девушка, ставшая нам безразличной, как-то обмолвилась, что ей нужно будет съездить на несколько дней навестить сестру в Па-де-Кале, возле Дюнкерка; мы еще как-то рассеянно подумали, что, возможно, девушку эту соблазнил когда-то господин Е., с которым она больше не виделась, поскольку больше не посещала тот бар, где прежде с ним встречалась. Кем могла быть ее сестра? Уж не горничной ли? Мы по рассеянности ни о чем не спросили. И вот, открыв наугад «Все замки», мы вдруг обнаруживаем, что у господина Е. имеется, оказывается, собственный замок как раз в Па-де-Кале, возле Дюнкерка. Не остается никаких сомнений — чтобы сделать приятное девушке, он устроил ее сестру горничной, а если красавица и не видится с ним больше в баре, так это просто потому, что, проводя в Париже почти целый год, он, отправляясь в Па-де-Кале, не желает обходиться без нее и приглашает ее к себе. Кисти, опьяненные яростью и любовью, накладывают все новые и новые мазки. Ну хорошо, а если это все же не так? Если и вправду господин Е. больше не виделся с той девушкой, но из чистой любезности рекомендовал ее сестру своему брату, который как раз и жил весь год в Па-де-Кале? Так что она приезжает навестить сестру когда ей вздумается, когда господина Е. там и нет вовсе, поскольку они больше друг друга не интересуют. Разве что ее сестра вообще никакая не горничная ни в замке, ни где-нибудь еще, просто в Па-де-Кале проживают их родители. Боль, настигшая нас в первое мгновение, отступает перед последним предположением, и ревность стихает. Но теперь это уже неважно, ибо эта самая ревность, укрывшаяся меж страничек ежегодника «Все замки», проснулась как раз вовремя, и теперь пустота, белое пятно, обнаружившееся на картинке, заполнено. И все прекрасно улаживается благодаря порожденному ревностью присутствию красивой девушки, которую мы сами уже больше не ревнуем и которую больше не любим.