Приятельница Блока и герцогини Германтской была не только изящна и очаровательна, она была к тому же еще и умна, и беседа с нею доставляла много удовольствия, но в то же время для меня была несколько затруднительна, поскольку мало того, что имя собеседницы было мне незнакомо, мне так же были незнакомы имена большинства людей, о которых она говорила и которые являлись теперь ядром этого общества. Правда и то, что, с другой стороны, когда она просила меня рассказать ей какие-нибудь истории, имена героев большинства из них точно так же ни о чем не говорили ей, все они ушли в небытие — по крайней мере те из них, блеск которым придавал один конкретный человек и которые не были родовыми именами каких-нибудь знаменитых аристократических семейств (причем молодая женщина редко когда знала настоящий титул, имея весьма неточные сведения о рождении, краем уха услыхав эти имена накануне за обедом), а некоторые из них она просто слышала впервые, поскольку начала появляться в свете (и не только потому, что была еще слишком молода, но потому, что лишь с недавних пор жила во Франции и была принята в обществе не сразу) лишь спустя несколько лет после того, как я от света удалился. Уж и не помню по какому поводу с губ моих слетело имя госпожи Леруа, которое моей собеседнице от кого-то из старых друзей герцогини Германтской слышать уже приходилось. Но, по всей видимости, что-то весьма неверное, как я понял это по ее презрительному, снобистскому тону, с каким эта молодая женщина произнесла: «Да, знаю, как же, госпожа Леруа, старая приятельница Бергота», и в этом тоне слышалось: «Особа, которую мне не хотелось бы видеть в своем доме». Я тотчас же понял, что, очевидно, старый друг герцогини Германтской, весьма достойный человек, пропитанный духом Германтов, который всеми силами старался скрыть, какое значение придает он всем этим аристократическим визитам, счел, что будет слишком глупо и слишком антигермантски сказать: «Госпожа Леруа, которая посещала дома всех высочеств, всех герцогинь», и ограничился чем-то вроде: «Она была весьма забавна. Однажды она ответила Берготу то-то и то-то». Только для несведущих людей сведения, приобретенные в мимолетном разговоре, равноценны тем, что излагает пресса простым людям, которые попеременно верят, в зависимости от того, что написано в их газете, что господа Лубе и Рейнахи то воры, то выдающиеся граждане. Моей собеседнице госпожа Леруа представлялась кем-то вроде госпожи Вердюрен на первом этапе, правда не столь ослепительной и чей маленький клан сузился до одного-единственного Бергота. Впрочем, эта молодая женщина одна из последних, которой довелось, и то по чистой случайности, услышать имя госпожи Леруа. Сегодня никто больше не знает, кто она такая, и это, в общем, даже справедливо. Ее имя более не фигурирует даже в поминальном списке госпожи де Вильпаризи, столь многим обязанной госпоже Леруа. Маркиза и не вспоминала о госпоже Леруа, и не столько потому, что та при жизни была с ней весьма нелюбезна, сколько потому, что никто уже не интересовался ею после ее смерти, и подобное молчание, в свою очередь, объяснялось не столько светским злопамятством женщины, сколько литературным тактом писателя. Моя беседа с изящной приятельницей Блока доставила мне много удовольствия, ибо женщина эта была умна, но несходство наших словарей смущало ее и в то же время придавало ее высказываниям назидательный тон. Умом мы осознаем, что годы проходят, что молодость уступает место старости, что самые солидные состояния и самые устойчивые троны рушатся, что слава преходяща, но способы приобретения нами познаний — иными словами, как именно делаем мы моментальный снимок этого меняющегося мира, увлекаемого за собой Временем, напротив, фиксирует и делает его неподвижным. Так что людей, знакомых нам с юности, мы так всегда молодыми и видим, а те, кого мы узнали старыми, в ретроспективе прошлого оказываются наделены нами всеми добродетелями старости, мы безоговорочно полагаемся на кредиты какого-нибудь миллиардера и на поддержку суверена, понимая разумом, но отказываясь верить до конца, что завтра они могут стать лишенными власти изгнанниками. В более узком смысле, если говорить исключительно о свете, как простая задача указывает нам на трудности более существенные, но того же порядка, то непонимание, отличавшее нашу беседу с молодой женщиной и объясняющееся тем, что нам довелось жить в некоем обществе с разницей в четверть века, усилило и обострило у меня ощущение Истории.
Следует отметить, впрочем, что незнание истинных обстоятельств, из-за чего каждые десять лет люди предстают в новом обличье так, словно прошлого не существовало вовсе, и которое мешает какой-нибудь американке, только что прибывшей к нашим берегам, увидеть, что господин де Шарлюс обладал самым высоким положением в Париже в те времена, когда Блок не имел и вовсе никакого, а Сван, столько потративший на господина Бонтана, считался первым из друзей, причем подобное незнание встречается не только среди вновь прибывших, но и среди тех, кто был принят не в этих, но в соседних кругах, — это самое незнание тоже объясняется воздействием (но уже на конкретного человека, а не на социальный слой) Времени. Не остается никаких сомнений, сколько бы мы ни меняли среду, образ жизни, память, крепко ухватив нить нашей личности, нанизывает на нее в последующие эпохи воспоминания об обществах, в которых мы когда-либо жили, будь то хоть сорок лет назад. Блок, посещающий ныне принца Германтского, не забыл скромную еврейскую среду, в какой ему довелось жить в восемнадцать лет, а Сван, когда он любил уже не госпожу Сван, а женщину, подававшую чай в чайном салоне «Коломбен», бывать в котором (как и в чайном салоне на улице Руаяль) госпожа Сван некогда считала весьма изысканным, так вот Сван прекрасно знал, что стоит он в свете, помнил Твикенгем; нисколько не заблуждаясь относительно причин, по которым он предпочитал посещение салона «Коломбен» визитам к герцогине де Брогли, а еще он знал, что, будь он сам хоть в тысячу раз менее «изыскан», это ни на йоту не повлияло бы на его решение отправиться в «Коломбен» или отель «Риц», куда каждый мог прийти за определенную плату. Разумеется, друзья Блока или Свана тоже прекрасно помнили небольшое еврейское общество или приглашения в Твикенгем, и точно так же друзья, не столь разнящиеся «я», Свана и Блока, не разделяли в своей памяти нынешнего элегантного Блока и довольно гнусного Блока прошлого, Свана в салоне «Коломбен» в его последние дни и Свана в Букингемском дворце. Но эти друзья были в каком-то смысле соседями Свана по жизни; то есть их собственная жизнь шла по пути достаточно близкому, чтобы их память могла его удержать; но если говорить о других, более далеких Свану, людях, находящихся от него на гораздо большем расстоянии, и не в социальном, а в личном плане, с которыми он был знаком более поверхностно и встречался гораздо реже, их не столь многочисленные воспоминания сделали представления о нем куда более расплывчатыми. У таких вот посторонних людей по прошествии тридцати лет не остается в памяти ничего, что могло бы связать с прошлым и по-иному оценить того, кто находится сейчас перед глазами. В последние годы жизни Свана мне приходилось слышать, и не от кого-нибудь, а от людей светских, когда заходила о нем речь: «Какого Свана вы имеете в виду? Того, что из «Коломбен»?», как будто это был его общеизвестный титул. Теперь же я слышал, как люди, которые, казалось, должны были бы знать истинное состояние вещей, говорили о Блоке: «Тот самый Блок, приятель Германтов?» Подобные ошибки, что раскалывают жизнь, и, изолируя настоящее, из человека, стоящего перед вами, делают совсем другого человека, того, кто принадлежит прошлому, человека, который представляет из себя лишь сгусток нынешних привычек (в то время как он несет в себе непрерывность собственной жизни, связывающей его с прошлым), эти ошибки тоже зависят от Времени, вот только представляют собой не социальный феномен, но феномен памяти. Буквально в следующую минуту мне был дан пример, хотя и несколько иного рода, но тем более поразительный, такого забвения, меняющего в наших глазах облик человека. Юный племянник герцогини Германтской, маркиз де Вильмандуа, вел себя по отношению ко мне крайне заносчиво и дерзко, и в отместку я принял в отношении него манеру держаться столь оскорбительную, что мы стали врагами. Пока на этом приеме у принцессы Германтской я предавался размышлениям о Времени, он представился мне, заявив, что я, как ему кажется, должен знать его родителей, а еще что он читал какие-то мои статьи и теперь хотел бы познакомиться или возобновить знакомство. Следует признать, что с возрастом он, как и многие, сделался серьезным до нелепости, отбросил прежнее высокомерие, а с другой стороны, в кругах, которые он посещал, обо мне стали говорить, как об авторе статей, весьма, впрочем, ничтожных. Но как раз эти причины его сердечности и первых шагов к примирению не были главными. А главной, или по крайней мере той, благодаря которой оказались возможны другие, было то, что, обладая памятью гораздо худшей, чем моя, или же придавая моим ответным ударам значения гораздо меньше, нежели я — его выпадам, поскольку я в ту пору являлся для него особой куда менее значительной, чем он для меня, он совершенно позабыл о былой нашей неприязни. К тому же мое имя напомнило ему, что он видел меня, или это был мой «кум иль сват», у какой-то из своих тетушек. Не зная толком, следует ли ему заново представиться или просто напомнить о себе, он поспешил заговорить со мной о тетушке, у которой, как он был уверен, встречался со мной, припомнив, что там довольно много говорили обо мне, но ни словом не обмолвившись о прежней нашей вражде. Имя — вот то единственное, что зачастую остается у нас от человека, и не только после его смерти, но и при жизни. И наши представления о нем расплывчаты настолько, или настолько своеобразны, и столь мало соответствуют нашим прежним представлениям, что мы совершенно забываем о том, как едва не подрались с ним на дуэли, зато четко помним, что в детстве он носил нелепые желтые гетры, гуляя на Елисейских Полях, причем сам он, несмотря на все наши уверения, абсолютно не помнит, что когда-то играл там с нами.