— Вы могли бы даже и теперь видеть д-ра Гине, — продолжала сестра своим приятным, тихим голоском. — Он тут рядом живет. Так вы его брат? А завтра из Англии должна приехать его мать, n'est-ce pas?
[112]
— Нет-нет, — сказал я, — его мать давно скончалась. А скажите, как он в течение дня — может ли говорить? очень ли страдает?
Она наморщила лоб и посмотрела на меня с недоумением.
— Но… — сказала она. — Я не понимаю… Скажите, пожалуйста, как ваше имя?
— Да, верно, мне следовало объяснить, — сказал я. — Мы ведь сводные братья. Меня зовут… (я назвал свою фамилью).
— О-ля-ля! — воскликнула она, густо покраснев. — Mon Dieu! Русский господин вчера умер, а вы были у мсьё Кигана…
Так я и не увидел Севастьяна — живого во всяком случае. Но те несколько минут, что я провел, прислушиваясь к дыханию, которое я принимал за его дыхание, изменили мою жизнь настолько, насколько она переменилась бы, если б Севастьян и впрямь поговорил со мною перед смертью. Не знаю, какая у него была тайна, но я и сам узнал некую тайну, а именно, что душа есть только образ бытия — а не неизменное состояние — и что любая душа может быть твоей, если найти частоту ее колебаний и вписаться в нее. Мир иной — это, может быть, полномерная способность сознательно жить в любой выбранной душе, в любом количестве душ, не сознающих этого взаимозаменяемого бремени. Посему: я — Севастьян Найт. Я словно играл его роль на освещенной сцене, по которой проходили люди, которых он знал, — неясно различимые фигуры немногих его друзей: филолога, поэта, художника, — плавно, безшумно, грациозно воздавая ему должное; а вот и Гудман, плоскостопый фигляр, с манишкой, вылезшей из жилета; а вон бледно сияет опущенная голова Клэр, которую всю в слезах уводит со сцены подруга. Они ходят вокруг Севастьяна — вокруг меня, играющего его роль, — и старик фокусник ждет за кулисами своего выхода со спрятанным кроликом, а Нина сидит на столе на ярко освещенном краю сцены, с бокалом фуксиновой воды, под нарисованной пальмой. Но вот маскарад подходит к концу. Маленький лысый суфлер захлопывает книгу, и свет медленно гаснет. Конец, конец. Все расходятся по своим будничным жизням (а Клэр в свою могилу), — но герой остается, потому что, как я ни старайся, не могу выйти из своей роли: маска Севастьяна пристала к моему лицу, и этого сходства не смоешь. Я — Севастьян, или Севастьян — это я, или, может быть, оба мы некто, кого ни тот, ни другой из нас не знает.
Эта тайна та-тá, та-та-тá-та, та-тá,
а точнее сказать я не вправе.
«Слава» (1942)
[114]