— Допустим, — легко согласился Владек, — но в этом инкубаторе было хотя бы тепло. Я вообще противник доверять женщинам какие бы то ни было функции, кроме рождения и вскармливания детей. Моя мать была только женщиной, но когда я говорю об этом с вами, то должен сказать, что она была настоящей женщиной.
— Добавь: женщиной с ограниченным кругозором и такими же запросами, которая не занимала в общественной жизни никакого места. Дорогой мой, я ценю твою сыновнюю любовь, но не нужно делать такие рискованные противопоставления, особенно в день моего рождения. Я подозреваю тебя если не в объективизме, то, по крайней мере, в стремлении к нему. Поэтому положи на одну чашу весов мою пятидесятилетнюю общественную работу, а на другую — плоды жизни твоей драгоценной матери: себя самого и твою сестру.
Владек нетерпеливо заерзал:
— Мы не понимаем друг друга, тетя…
— Ты меня не хочешь понять.
— Вы сами себя не понимаете. Извините! Значит, полвека вы потратили на выполнение работы, предположим полезной. Вы оказали услугу человечеству, скажем, отчизне, хорошему делу или как там еще звучат эти дутые избитые фразы, но вы забросили то, что в соответствии с провозглашаемыми вами лозунгами было именно вашей обязанностью, — семью, детей, дом. Я последний из тех, кто что-нибудь делает лишь из чувства глупого так называемого долга. И никого не собираюсь принуждать к исполнению его обязанностей. Пусть каждый делает то, что ему нравится, и пусть потом не имеет претензий к другим. Я согласен с тем, чего вы не сказали, но что спрятано в вашем сердце. Да, Куба и Ванда — жизненный мусор, но пусть тетя на это не обижается, если работу свою предоставила челяди, а сама просиживала в прачечной на посиделках.
— Красиво выражаешься!
— В прачечной, потому что ваше бабское общество и политиканство — это обычная прачечная, куда сходятся кумушки, чтобы помолоть языками. Более широкая арена, более отточенные языки, более важные фигуры, а в сущности происходит то же самое: «Моя дорогая, моя дорогая…» Закладываются основы мира, составляются — трактаты и рецепты для соления петрушки, куется бронзовая мысль и порочатся соседки. А тем временем отродье делает, что хочет, и вырастает в черт знает что с катаром кишок, потому что за кухней никто не следит. В прачечной чешут языками о священном институте семьи, о священном домашнем очаге, а тем временем костер чадит в собственном доме, святой институт семьи поглощают дьяволы, а удивленная панюся спустя пятьдесят лет нашла минуту времени, чтобы заглянуть в дом, и с ужасом узнает наконец, что это лишь меблированные комнаты, а ее родные дети даже пальцем для нее не шевельнут. И они, черт возьми, правы! Правы или нет?!
Пани Гражина вся дрожала от негодования. Она предпочла бы умереть, ну если не умереть, то, по крайней мере, перенести снова сильнейший сердечный приступ, чем подвергнуться выслушиванию столь грубых упреков. Никто и никогда не осмеливался так говорить с ней. Этот сопляк просто сошел с ума.
— Как ты смеешь, как смеешь! — сумела она выдавить из себя. — Шут!
Она искала наиболее сокрушительные слова, но ничего достаточно сильного найти не могла. Разумеется, даже на одно мгновение ей не пришло в голову, чтобы обсуждать эти вульгарные оскорбления. Они не могли своей грязью коснуться даже ее стон. Она была выше этого.
— Если вы позволите поинтересоваться, — снова спокойно отозвался Владек, — почему вы назвали меня шутом?
— Потому что только пошлое шутовство и самонадеянность сопляка, — взорвалась пани Гражина, — могли позволить тебе забыть о всяком уважении ко мне, уважении, которое следовало бы проявить хотя бы по причине моего возраста!
— Не нервничайте, пожалуйста. Я говорю это не как шут, а как врач. А кроме того, почему, собственно, я должен уважать пожилой возраст? Если кто-то родился на несколько лет или несколько десятков лет раньше меня, это вовсе не его заслуга и не основание для уважения. Он может быть болваном, убийцей, идиотом или просто мусором независимо от возраста, между нами говоря, среди почтенных старцев, требующих к себе уважения, мне не удалось встретить личность, на которую бы распространилось мое чувство уважения. Они были и не умнее и не этичнее молодых. Отличались они только ревматизмом, склерозом, старческим маразмом и геморроем. Но это разве что может пробудить в нас сочувствие, жалость или отвращение, а для уважения я не вижу здесь места.
Пани Гражина старалась не слышать его вообще. Ее раздражение нарастало. Вначале она боялась повторения приступа, но сердце оставалось спокойным. Она определенно не могла больше вынести присутствия Владека.
— Я попрошу тебя, — отозвалась она тоном, не допускающим возражения, — оставь меня.
— Как вам будет угодно. Вам прислать медсестру?
— Спасибо тебе. Позвони служанке и можешь идти. Сколько живу, я не встречала такого доктора, который бы таким образом понимал свои обязанности.
— Я никогда не утверждал, что являюсь хорошим доктором.
— Ты не только плохой доктор, но и плохой человек. Прощай. Утром я отправлю тебе гонорар.
— Ха, до свидания, дорогая тетя, — сказал он со вздохом.
Она отвернулась, чтобы больше на него не смотреть, а когда дверь за ним закрылась, произнесла только одно слово:
— Большевик!
Служанка, наверное, не проснулась от звонка: к пани Гражине никто не пришел. Правда, она могла достать рукой до звонка и сама звонить до тех пор, пока кого-нибудь не разбудит, но какое-то время предпочитала оставаться одна. Болтовня Владека не только вывела ее из себя, но и измучила. Почти час она лежала с полуоткрытыми глазами, отгоняя всякие мысли. Около четырех она услышала скрип входной двери и шаги в передней. Это возвращалась Анна.
— Анна! — позвала она так громко, как могла.
Шаги затихли, а минуту спустя раздался стук.
— Входи, Анна.
— Тетя меня звала?
— Да, моя дорогая, я хотела тебя попросить, чтобы ты побыла со мной ночью.
— Вы больны? — испугалась Анна.
Пани Гражина постепенно рассказала, что у нее был сердечный приступ, что ее привезли и вызвали Владека, присутствие которого, однако, она дольше не могла вынести.
— Возьми, Анка, свою постель и ложись здесь на оттоманке. Собственно, я чувствую себя значительно лучше, но все-таки хотелось бы, чтобы кто-нибудь был рядом, а слуг не могу добудиться.
— Хорошо, тетя, — кивнула головой Анна и спустя несколько минут вернулась в халате с подушкой и пледом в руке.
Они обменялись еще несколькими фразами, и Анна легла на оттоманке. Пани Гражина долго не могла уснуть. В приглушенном свете лампы она присматривалась к Анне. По правде говоря, ей следовало спросить Анну, откуда она так поздно возвращается. Все-таки она ее племянница и живет в ее доме. Нехорошо, чтобы весь дом знал, что молодая замужняя женщина половину ночи проводит где-то в городе. Правда, так же было с Жерменой, а раньше и с Вандой. Но уж если об этом речь, то Анна всегда вела себя очень пристойно, и сегодня… Но… в конце концов, этот Дзевановский просто свихнувшийся человек, но, в сущности, его не в чем упрекнуть. Пани Гражина чувствовала даже своего рода удовлетворение оттого, что Дзевановский порвал с ее дочерью ради Анны. Она, конечно, узнала об этом в Благотворительном обществе: они там всегда и все знают… Дзевановский, насколько она могла заметить, никогда не приходил к Анне, однако она несколько раз видела их вместе в городе. Они выглядели как влюбленные.