Вечером он сказал Кейт:
— Только представить, что все это было мое! Ах, Кейт, какой же ты была тогда легкомысленной, какой наивной…
Она ничего не ответила.
— Если бы у тебя был тогда сегодняшний ум и сегодняшний опыт, — добавил он, — ты, конечно, поступила бы иначе.
— Вряд ли, — пожала она плечами.
— Ты сомневаешься, а я уверен, — говорил он, сжав зубы.
Ночью он пришел в ее комнату и спросил:
— Как ты считаешь, может, он под влиянием этой смерти захочет быть… даст мне хотя бы часть наследства? А может, повысит пенсию?
— Не вижу оснований.
— Ах, оснований, оснований! Не о формальных вещах идет речь. Это касается ну, скажем, чувств, совести… он же просил нас остаться, это ведь должно что-то значить. Его отношение ко мне тоже изменилось: он полюбил меня.
Кейт придерживалась иного мнения, но не хотела затрагивать эту тему.
На следующее утро, когда Гого перед отъездом пошел на могилу пани Матильды, Тынецкий попросил Кейт зайти в спальню тетушки, открыл шкаф, вынул несгораемую шкатулку и сказал:
— Это драгоценности покойной. Она хотела отдать их вам.
Кейт удивленно посмотрела на него.
— Она… она оставила письменное распоряжение?
— Нет, но очень хотела отдать вам это.
Кейт задумалась. Она хорошо помнила время, когда выходила замуж. Тогда пани Матильда подарила ей много украшений именно из этой шкатулки, сказав:
— Остальными не могу распоряжаться. Это семейные реликвии Тынецких или драгоценности, полученные от моего покойного мужа. Их получит будущая жена Роджера после моей смерти.
Кейт внимательно и серьезно посмотрела на Роджера.
— Спасибо, я не могу принять это.
— Но почему?
— Буду с вами откровенна. Мне известно, что тетя хранила это для вашей будущей жены, сказав мне об этом перед моей свадьбой здесь, в этой же комнате.
— Ах, тогда, но это было давно. Вы поверите, если я дам честное слово, что она оставила это для вас?
Его глаза смотрели строго.
— Поверю, — кивнула она головой.
— Даю вам честное слово. Это предназначено только для вас. Если вы не примете, я не смогу, не нарушив воли покойной, отдать эти драгоценности какой-нибудь иной женщине или оставить их у себя и буду вынужден передать на какие-нибудь благотворительные цели, но, со своей стороны, я очень прошу вас не отказываться от завещанного.
Кейт сейчас уже была уверена, что пани Матильда, вероятно, перед самой смертью изменила решение.
Однако возможность взять такой подарок казалась Кейт ужасной. Драгоценности стоили сотни тысяч злотых, а у Кейт перед глазами были квитанции из ломбарда, которыми постепенно, но регулярно заменялись ее украшения.
— Видите ли, — сказала она, — мне действительно это не нужно, к тому же я бы не знала, что с ними делать, так как не хотела бы держать их в доме, куда всегда могут залезть воры, ведь это очень ценные вещи. Оставьте их у себя.
— Нет, на это, пани Кейт, я согласиться не могу. Если драгоценности вам сейчас не нужны и вы не хотите хранить их в доме, я арендую в одном из банков сейф на ваше имя, а ключ вручу вам. По крайней мере, у меня будет предлог скоро увидеть вас. Я возвращаюсь в Варшаву и надеюсь застать вас там.
— Мы никуда не собираемся, разве только на несколько дней в Горань. А вы не останетесь в Прудах?
— Нет. Да и зачем? — нахмурился он. — Я здесь не нужен. К тому же мне… лучше будет в Варшаве.
Спустя полчаса Гого и Кейт уехали. Гого с отекшими глазами и в скверном настроении не скупился на резкие замечания по поводу жадности Тынецкого. Кейт, конечно, не обмолвилась мужу ни словом о полученной шкатулке.
Жизнь в Варшаве вернулась в прежнее русло. Вечерами Гого чаще всего просиживал «Под лютней» или в «Клариге», где собиралось много шумной молодежи, детей землевладельцев, с которыми в последнее время он завязал близкие отношения. В послеобеденное время, как и прежде, к Кейт приходили «еретики круглого стола», называемые еще Дьяволами. Чаще всего бывали Тукалло, Полясский, Ирвинг и Стронковский. Почти ежедневно наведывалась Иоланта.
Через две недели приехал Тынецкий и сразу включился в недавний ритм жизни. Так складывалось, что дважды в неделю, как бы случайно, он встречал ее в полдень, и тогда они решали все свои вопросы, а потом вместе приходили к пяти часам на чай. Во время таких чаепитий он подружился с их участниками, которые, в свою очередь, полюбили его и часто вытягивали в ресторан «Под лютней». Однажды, выходя от Кейт вместе с Полясским, Тынецкий спросил:
— Пан Адам, вы бы очень рассердились, если бы я попросил вас прочитать мое графоманство, мои писательские опыты?
— Вы пишете? — удивился Полясский.
Тынецкий рассмеялся.
— В вашем голосе я услышал нотку негодования.
— Скорее заинтересованности, — поправил Полясский. — Могу позволить себе высказать такую прямолинейную искренность и знаю, что это не обидит вас. Я с удовольствием прочитаю написанное вами, что поможет мне понять вас. Я непременно прочту. Это просто может пригодиться мне.
— Под «Это» вы подразумеваете меня.
— Именно, правда, в своих романах я никогда не описываю знакомых, с которыми общаюсь, но могу воспользоваться, скажем, их психической характеристикой, поведенческими особенностями.
— Я понимаю. Так когда у вас найдется хоть немного времени, чтобы прочесть незрелые плоды моего труда?
— На этой неделе я очень занят, думаю, на следующей, скажем, во вторник. Вы пришлете мне?
— Я никогда бы не позволил себе такого, учитель. Я принесу и… — покраснев, заикаясь от охватившего его волнения, Роджер закончил: — И вручу вам.
— Не шутите. От меня вам не удастся скрыть волнение, которое чувствует каждый из нас, когда оставляет свои первые творения для оценки тому, кого считает авторитетом. Помню, как едва не рухнул в ноги Стефану Жеромскому, когда он, возвращая мою рукопись, сказал: «Вы должны писать…». Боже, что это была за минута!
Во всяком случае после того разговора Полясский не допускал мысли, что сможет рекомендовать Тынецкому заняться писательством, однако любовался своим так быстро приобретенным авторитетом. Ему льстило, что интересовались его мнением, ну и, разумеется, хотелось лучше узнать этого человека, в котором угадывалась какая-то незаурядность.
В условленный вторник Полясский принял его чашкой кофе, рюмкой коньяку и довольно обширной лекцией о писательском ремесле. После ухода Тынецкого, которому с трудом удавалось держаться свободно, Полясский отложил пакет с его рукописью и только на следующее утро, лежа в постели, развязал его. На первой странице вверху значилась фамилия автора, ниже название: «День седьмой», а под ним — «Роман».