Вскоре после того Струве пригласил меня и Мережковского заведовать литературным отделом «Русской мысли», и для ознакомления с редакцией и нашими обязанностями мы в Москву и поехали.
Московское кипенье поразило нас еще больше, чем петербургское. Не говорю о Воздвиженке,
[108]
степенной редакции «Русской мысли»: там была сравнительная тишина. Но где крутились «Золотые руна», «Альционы»,
[109]
да и «Весы», и «Скорпионы», был сущий базар. И как все изменилось — в моем поле зрения, по крайней мере, — до мелочей!
Мы жили не в старых, темноватых комнатках «Славянского базара» — а в «Национале», едва успевшем загрязнить свой показной «confort moderne».
[110]
С утра — люди, писатели и редакторы; причем скоро выяснилось, что лучше каждого принимать отдельно, ибо неизвестно, кто с кем на ножах; пожалуй, все со всеми.
Вот и Брюсов… тоже изменившийся. Нервный, порывистый, с более резкими движениями, злее, насмешливый. Он, оказывается, не встречался с редактором «Золотого руна»,
[111]
который у нас или только что был, или должен был придти — не вспомню. Заговорили о дуэли Брюсова с этим редактором. Тут же путался и Андрей Белый, не то в чине «секунданта», не то в каком-то другом — не знаю и припомнить не могу; все это как было для нас темной путаницей, которую не хотелось распутывать, так и доселе осталось.
Затем пошел Кружок, превратившийся в большой клуб с «железкой», ужин там после доклада Мережковского, еще какие-то ужины, доклады, опять ужины…
Брюсов покинул Цветной бульвар
[112]
и отцовскую квартиру в деревянном флигеле, за дворовыми сугробами. И он жил теперь не без «confort moderne» в расписномгez-de-chaussée
[113]
против Сухаревки, в комнатах с красными стенами и какими-то висячими фонариками. Все было иное. Не изменилась только жена Брюсова. Такая же тихая, ровная, плотно и незыблемо сидящая на своем месте — брюсовской вечной жены. У писателей известных, как и у других «знаменитостей», часто бывают жены типа «верного», особенного, самоотверженные «служительницы гения», видящие только его, любящие до конца, прощающие, даже впредь простившие, — все. Жена Брюсова имела нечто сверх этого. Верная — конечно; всепростившая — конечно; но прежде-то всего — «вечная» жена: так тихо она покоилась на уверенности, что уж как там дальше ни будь, а уж это незыблемо: она и Брюсов вместе. Миры могут рушиться, но Брюсов останется в конце концов с ней.
Что ж, она была права. И если теперь жива — я не сомневаюсь: Брюсов с ней.
«Весы» уже близились к закату. Едем по Тверской вечером на извозчике с Брюсовым; он мне подробно рассказывает о Полякове (издателе), о положении «Весов» и «Скорпиона»… Вскоре и действительно «Весы» сошли на «нет». Дольше держались альманахи «Северные цветы».
[114]
10
Заведовать литературным отделом журнала, издающегося в другом городе, дело не легкое. Мы были рады, что к нему привлечен и Брюсов, москвич. Ему, впрочем, отданы были стихи. Брюсов заботился о присылке книг для очередной моей литературной статьи. Рукописи (прозаические) присылались беспорядочной кучей из редакции, и порою было от чего прийти в отчаяние! Чувствовалось, что дело не налажено. Вскоре наше с «Русской мыслью» дело и совсем разладилось.
Виноваты были мы. Вместо того чтобы ограничиться, по условию, чтением беллетристических рукописей, мы вздумали предлагать редакции вещи некоторых писателей, на наш взгляд достойные напечатания, но не чисто беллетристические. Между тем следовало бы помнить, что наши взгляды вне «искусства» не совпадают со взглядами редакторов журнала.
Мы всех их знали давно. Особенно хорошо знали П. Б. Струве, этого прелестного, умного и талантливого человека, этого… писателя? профессора? журналиста? политика? ученого? Как его назвать? Он всегда, делая, как будто делал не вполне свое дело, не главное, — и, однако, делал всякое прекрасно. Мы знали его еще в те далекие времена, когда он и М. Туган-Барановский
[115]
были «первыми русскими марксистами». Воды много утекло, но по существу П. Б. Струве оставался все тем же: немножко тяжелым, упрямым, рассеянным, глубоким — и необыкновенно, исключительно — прямым. Много он от марксизма сделал поворотов; но умел, благодаря прямоте и серьезности, именно поворачивать: он никогда не «вертелся».
И в то время, о котором пишу, поворот его был не на нашу дорогу. Мы сохраняли — и сохранили — с ним наилучшие отношения; впоследствии мы даже сблизились на одних и тех же вопросах; однако совместная работа, конкретная, хотя бы журнальная, требует иных степеней близости, — если она не чисто формальная, конечно.
Франк, и особенно Кизеветтер, были нам более далеки.
Повторяю, ошибка была на нашей стороне: не следовало нам выходить за изгородь «литературы».
Что это, однако, «литература» или «не литература» — «Тройка»
[116]
Блока, из-за которой вышло первое наше столкновение? По-моему — литература, и даже «изящная», не в переносном, а в прямом смысле. Но «изящной» называется «беллетристика», а «Тройка» Блока имела вид «статьи». Она была лирична — тем хуже, раз это «статья». В ней говорилось о России — тем еще хуже; статья с Россией — это уж статья с политикой. Надо решить, значит, соответствует ли эта политика политике журнала. Пожалуй, и не стоит решать, и так ясно: никакая «лирическая» политика журналу не соответствует.