Азиадэ сидела на маленьком диване, жадно вдыхая аромат пустыни, одинокого лагеря кочевников и верблюжьих караванов, который как ей казалось исходил от одежды гостей. Люди подходили к ней и смотрели на нее со смущением и удивлением, потому что она была женщиной, а они не привыкли к присутствию женщин на таком собрании. Они протягивали Азиадэ руки, а Ахмед паша торжественно называл длинные имена тех, кому эти руки принадлежали. Азиадэ внимательно всматривалась в их смуглые, коричневые или совсем черные лица. Это были представители разных народов, объединенные Кораном. Никто из этих людей, молодых и пожилых, коричневых и черных, не отважился бы — как тот, длинноногий из больницы — притянуть ее голову к себе и прижать к своим губам. Она посмотрела на свои маленькие ладони, и тихо мечтательно улыбнулась.
Молодой негр со сверкающими зубами и грустным взглядом, стоял перед ней.
— Anta min misri?
[10]
Вы из Египта? — спросила она по-арабски.
— Из Тимбукту — ответил негр.
— Тимбукту? — переспросила Азиадэ, название прозвучало, как волшебное заклинание. — Это же в Судане? Когда-то там правил король Диалиаман и дом Аску. У вас был мудрец по имени Ахмед-Баба. Больше я ничего о вашей стране не знаю.
Негр радостно засиял.
— У нас говорят: с севера соль, с юга — золото, с запада — серебро, а божественная мудрость и божественные песни из Тимбукту. — Он улыбнулся благодарно и гордо.
— Что вы здесь делаете? — спросила Азиадэ.
— Служу привратником в доме египетского посланника, — с достоинством ответил он. — Вы правы, нашего мудреца звали Ахмед-Баба. Он написал книгу «Эль-Ихтихаджи», но его уже нет в живых. Марокканцы разрушили Тимбукту, с тех пор наша страна превратилась в пустыню, и никто больше там не поет. — Он умолк, бросив неодобрительный взгляд на маленького марокканца, президента клуба.
Какой-то молодой человек с оливковым лицом поклонился Азиадэ.
— Почему вы так редко заходите к нам, ханум?
Он говорил на ломанном немецком, а Азиадэ ответила на персидском:
— Zeman ne darem,
[11]
— потому что этот молодой человек был персидским принцем.
Ахмед паша даже покраснел от гордости. Да, он хорошо воспитал свою дочь. Она говорила на турецком — языке своих предков, на арабском — языке Аллаха, на персидском — языке любви. Увы, Всевышнему не было угодно, чтобы она попала в гарем принца. Что ж, Аллах велик, лишь одному ему ведомо, почему это произошло, и почему распалась империя.
Собравшиеся образовали большой круг. Сухощавый египтянин запел грустным и высоким голосом. В центре круга возникли два сирийских подростка с большими черными глазами и гибкими телами, в белых бурнусах бедуинов. По бокам у них висели длинные сабли и старинные круглые щиты с мудрыми, воинственными надписями. Их ноги, обутые в мягкую сафьяновую кожу, передвигались в такт дикой песне, черные глаза изумленно смотрели из-под белых платков бедуинских бурнусов.
— Jah sahib! — крикнули они, и изогнутые клинки их сабель засверкали в воздухе.
Движения танцующих стали четче и резче, с мелодичным звоном скрещивались стальные клинки, щиты изо всей силы бились друг о друга. В глазах юношей разгорался дикий огонь. Это были благовоспитанные сыновья купца из Бейрута, но в их жилах текла кровь диких предков, которые пришли из пустыни и покорили Бейрут.
— Я-и-и-и, — протяжно и хрипло вскрикивали они, а стальные клинки сверкали все быстрей. Они упали на колени, прикрывшись щитами, подстерегая друг друга, как бедуины во время охоты за степными птицами. Потом снова вскочили, стройные и юные, и набросились друг на друга, охваченные жаром битвы. Их бурнусы развевались в табачном дыму, окутавшем зал. Снова и снова слышался звон дамасской стали и грохот сталкивающихся щитов. Все выше и быстрее пел египтянин, и вдруг оба танцора закружились друг вокруг друга, будто охваченные степным ветром. Взоры их стали стеклянными, движения все больше напоминали схватку. Битва бедуинов переросла в дикие подергивания танцующих дервишей.
Наконец египтянин умолк, а дикие дервиши вновь превратились в достойных купеческих сыновей. Они поклонились, а их стальные клинки приветственно и мирно коснулись друг друга.
Азиадэ захлопала, восхищенная призрачной фантастичностью дикого танца. В зале стало душно и чадно. В табачном дыме откуда-то выплывали и так же неизвестно куда исчезали какие-то лица. Вот чья-то борода проплыла и тенью повисла прямо над Азиадэ. Постепенно эта тень обрела человеческие формы и Азиадэ увидела пушистые брови, крупные зубы за красными губами с нависшими на них усами.
— Мир вам, — сказала борода, и Азиадэ устало склонила голову. Старик с маленькими, бегающими глазами, как у тысячелетней ящерицы, присел рядом с ней.
— Меня зовут Реза, — сказал старик, — я из братства Бекташи.
— Бекташи, — повторила Азиадэ и вспомнила о священном братстве воинов, аскетов и монахов. Маленькие глазки старика были тревожными и колкими.
— Мы все бежали, — продолжил он. — Стамбул нас не принял. Учитель живет теперь в Боснии. Его зовут Али-Кули. Там мы бичуем себя.
Его нижняя губа отвисла, и рот остался приоткрытым.
— Вы святой человек, — прошептала Азиадэ сдавленным голосом.
— Мы оберегаем нашу веру, — с жаром сказал старик. — Все гибнет в этом мире безверия. Но настанет день, когда свет и тьма сольются, и Аллах покарает заблудших. Грех подстерегает колеблющихся и имеет много лиц.
— Я мало грешу — ответила Азиадэ, и старик рассмеялся снисходительно и грустно.
— Вы ходите без чадры, ханум. Это не грех, но толкает на прегрешения других.
Он поднялся, на мгновение прикрыл правой рукой глаза и ушел сгорбленный и одинокий, а люди со страхом смотрели ему вслед.
Подошел Ахмед паша с улыбкой на лице.
— Весь зал хочет на тебе женится, — сказал он тихо.
Азиадэ насмешливо осмотрелась.
— Они все хорошие люди, отец. Кому же ты меня отдашь — негру из Тимбукту или каджарскому принцу?
— Никому — сказал паша. — Я поеду в Афганистан, обагрю свой меч в крови врага, построю новый дворец, и ты выйдешь замуж за короля.
Азиадэ свысока посмотрела на отца. За его головой висели черное знамя Афганистана и портрет человека с орлиным носом и длинным белым пером на шапке.
— Король, — тихо проговорила она и погладила руку отца. — А что бы ты сделал отец, если бы посторонний мужчина решился меня поцеловать?
— Чужой мужчина тебя поцеловал? Но кто на такое отважится?
— Ну, а если все же кто-то отважится?
— Аллах милосердный, дочка, как ты можешь думать о таком? Я отрежу губы, которые тебя поцеловали, выколю глаза, которые тебя видели. Он бы пожалел о содеянном.