…Еще прыжок – они рядом. Блеск отполированных о сухую землю траков – бешено кружатся, сдирают сочную траву. Дрожь брони и насилуемой земли, торжествующий рев разболтанных дизелей. Это плохие танки, с примитивной трансмиссией, капризными фрикционами, полуслепые, стреляющие почти наугад…
Плохие танки, неумелые, наскоро обученные экипажи. Трусливые солдаты, загнанные комиссарской палкой в ненадежную машину. Они всегда побеждают. И если чудо их остановит: врежет в лоб, вышибет люк механика-водителя, пронзит броню борта, заставит танк замереть… тогда из истерзанного гая выползут новые машины. Их не остановить… Никогда не остановить…
…«Тридцатьчетверка» прыгнула вплотную, заслонила мир. Левое крыло тяжелой машины помято – вздыбилось-оскалилось уродливым клыком, подпрыгивает подвязанное к гусеничной полке бревно, раскачивается кривая петля-удавка наспех закрепленного буксировочного троса. Десанта на броне нет: уже спешился? Или и не было?
Микола не видит стрелков врага, не видит дрожащего поля и сырой земли бруствера, не слышит крика гауптшарфюрера-булавного
[9]
. Взгляд прикован к «перископной» щели на скошенном лбу танка. Глядит оттуда сквозь свои слепые стекляшки механик, скалит неровные зубы, сжимает рычаги. Раздавит. Нарочно раздавит, клятый москалюга.
Шутце
[10]
Микола Грабчак, забыв о винтовке и гранатах, приседает на дно траншеи. Пальцы вцепляются в ремень шлема, пытаясь надвинуть поглубже. Не получается: каска и так глубока, надежная, германской стали, – один нос из-под нее торчит. Дрожит земля, скатываются по стенам укрытия комки подсыхающей земли.
Боже, спаси. Прикрой и сохрани. Жить хочется…
Останавливается сердце от танкового грохота…
Пальцы с трудом вылущивают из блистера вторую таблетку. Не слушаются пальцы, совсем чужими стали. Всхрапывают соседи по палате – молодые – едва седьмой десяток разменяли – счастливые своими совсем иными июльскими снами-кошмарами.
Застиранная мягкая пижама холодит спину – медленно старческий пот подсыхает. За окном еще темно, чуть слышно шелестят остатки старинного сада. Спит дежурная медсестра, спят ходячие и неходячие, из разума вовсе выжившие и в своем уме оставшиеся. Нянька дремлет, лишь вечно врущие настенные часы в коридоре звонким затвором щелкают, пули-секунды отмеряя.
Ничего, Микола Грабчак будет покрепче садовых яблонь и дряхлых соседей. Сейчас вот сердце успокоится… Нет у москалей больше танков. А если и осталась рухлядь, то не придут они сюда. Кончилась их сила, не даст мудрая Европа вольную украинскую землю гусеницами утюжить. Победил Грабчак, не зря свою кровь проливал, номер зэка носил, через себя переступал, перед Советами каялся, план на работе перевыполнял. Сколько хлопцев полегло, чтоб той свободы добиться. Ничего, даст Европа с Америкой кредиты, гарнизоны свои расставит – уймутся москалики. Навсегда уймутся.
Сердце стучало ровнее, почти как часы коридорные. Утро уж скоро, из города автомобиль обещали прислать, на торжество отвезти. Ценят. Хоть и тяжко на жаре сидеть, речи слушать, но долг шутце-стрельца на том торжестве быть. Пусть смотрят на ветерана. Пусть гордятся. Единицы их, бойцов «Галичины», героев огненных Бродов в живых осталось.
Форму сиделка погладила. Десять гривен взяла, дупа жирная. Ну, ничего. Пенсию каждый год добавляют. Вот опять надбавки своим ветеранам горсовет принял. Ценят, помнят…
Бывший шутце вернулся из уборной, прилег. Спали соседи. Завидуют, не любят. И пенсии хорошей завидуют, и славе. А ведь и правда мало истинно украинских ветеранов осталось, тех, что на правильной стороне бились. Даже из Франции журналисты приезжали, интервью брали. Хотя и маловато двести евро за такой рассказ, ну, да что уж… Да, все помнил борец за свободу Микола Грабчак, все крепкая память держала.
…Строй с оружием застыл, хор мужественных, пусть и дурно говорящих на немецком языке, голосов:
«Ich schwöre bei Gott diesen heiligen Eid, dass ich im Kampf gegen den Bolschewismus dem Obersten Befehlshaber der deutschen Wehrmacht, Adolf Hitler umbedingten Gehorsam leisten und als tapferer Soldat bereit sein will, jederzeit für diesen Eid mein Leben einzusetzen…»
[11]
Нет, до этого, до присяги, еще мальвы были. Сама хата и лица родительские дымкой времени давно задернулись, а рожини
[12]
яркие остались. Как вчера цвели.
Был такой поселок – Глибоч. Может, и сейчас есть, да только что толку о том спрашивать? Давно ушел из дома Микола Грабчак, давно иную жизнь выбрал.
Житомирская область, Барановский район. В детские годы – приграничье. Микола, народившийся в 1924-м, ранние самые беспокойные годы Советской власти, понятно, не помнил. Кое о чем батько проговаривался, да и дид
[13]
нет-нет, да и вспоминал, как в старину весело жилось. «До клятых Советов»… Та из ветвей Грабчаков, что потолковее да похватче, до революции шорную мастерскую держала. Господами не жили, но верную копейку имели. Не то что нынче в артели на государство горбатиться. А артель-то в той же мастерской и закрепилась. Второй цех построили, думают, забылось, кто хозяин по закону…
Бегал Миколка в поселковую школу, но учили там скучному, да и вообще замучили: всеобуч, семилетка зачем-то, да еще к шестому классу русский язык обязательно изучай. Получал младший Грабчак от родителей по заднице за регулярные «неуды», убегал с хлопцами по садам лазить. Семья небольшая: старший брат в Киев уехал, сестра учиться в Житомир подалась.
Скучно в Глибоче жилось. Изредка пограничники шпионов дефензивы
[14]
ловили или контрабандистов гоняли. Но все одно тек через поселок ручеек запретный: сигареты душистые, шарфы да чулки неприличной красоты, прочая галантерея, что в городе с руками рвут, а обратно, на ту сторону, шла «штуками» недорогая, но спросом пользующаяся советская мануфактура. Была выгода, была. О драгоценном марафете
[15]
говорили лишь шепотом – но деньжищ на том товаре – ахнуть можно… Кое в чем помогал рисковым людям ловкий Миколка, по мелочам, конечно. Здесь гривенник, там рубль – раз заработал, человеком себя чувствуешь. Может, и незаконно, так до вольной Польши считаные версты – а там разворотистых людей уважают. Хоть и пшеки, а Европа, знают, как красиво жить.