Я глядел на стоявшего у стеллажа, уткнувшегося в книгу Портиуса. Забавные ребята, эти преподаватели шикарных закрытых школ. Сами навсегда школьники. Всю жизнь по кругу с теми же отрывками из мудрых греков-римлян, с теми же стихами. Вспомнилось вдруг, что чуть не в первый раз, когда я появился здесь, Портиус тоже мне читал вот эту оду. Точно так же читал, и голос его задрожал на тех же самых строчках, где что-то насчет «створок тайного окна»
[47]
. Тут меня странная мысль посетила: да это ведь мертвец. Призрак. И все парни вроде него — призраки мертвецов.
И может, многие, бодро шагающие и все прочее, фактически давно покойники. Считается, человек умер, когда сердце остановилось. Принято так считать. Хотя не все в организме перестает работать — волосы, например, растут еще годами. Но, возможно, по-настоящему смерть наступает раньше, когда мозг костенеет, не в силах больше ухватить, переварить что-нибудь новое. Старина Портиус как раз такой: на диво образован, вкус на диво, а к изменениям уже глух и слеп. Ему бы только те же фразы повторять, те же идеи пережевывать. Туда-сюда в пределах наезженной колеи, и колея все тесней, все мертвей.
Мозги у Портиуса искрить перестали, наверно, еще в годы Русско-японской войны. И ужас в том, что почти все порядочные люди — все, кого нисколько не тянет расквашивать чьи-то лица, — похожи на него. Люди хорошие, но шестеренки в их головах застопорило. Не могут защититься от подползающей опасности, поскольку попросту не видят ничего, не замечают даже у себя под носом. Им кажется, Англия вечна и несокрушима и ничего на свете, кроме Англии. Не понимают, что это лишь пережиток, островок в стороне, куда пока только случайно бомбы не падают. Ну а та новая порода восточноевропейских, гладко и оптимально наштампованных ребят, у которых лозунги вместо мыслей и разговоры пулями? Уже нацелились сюда, скоро накинутся. И никаких правил для благородных поединков они не признают. А приличный народ парализован. Похоже, поделился мир на спящих мертвым сном порядочных людей и живых, до ужаса энергичных горилл; промежуточных особей как-то не наблюдается. Через полчаса, потерпев полный крах в попытках убедить старину Портиуса, что Гитлер — это серьезно, я удалился. Шел застывшими в тиши улицами и все о том же размышлял. Шум поездов смолк. В доме было темно, Хильда спала. Я прошел в ванную, опустил челюсть в стакан с водой, надел пижаму, в спальне отодвинул Хильду от края кровати. Не просыпаясь, лишь дернув лопатками, супруга повернулась ко мне спиной. В такие угрюмые думы впадаешь порой по ночам. Лежал я, и судьбы Европы тревожили меня больше взносов за дом, платы за школьный семестр и завтрашней служебной беготни. Виделись темные рубашки, слышалась пальба. Последнее, о чем подумалось, перед тем как сморил сон, — мне-то, парням вроде меня, какого дьявола так волноваться?
2
Зацвели примулы. Стало быть, март наступил.
Я рулил через Уэстерхем, направляясь в Падли. Предстояло сделать оценку лавки скобяных товаров, а потом, если выйдет, уговорить застраховаться и самого хозяина. Хотя наш тамошний агент его уж почти обработал, но в последний момент нерешительный торговец оробел: сумма полисных взносов напугала. А я специалист по уговорам. Симпатичный толстяк настроение людям улучшает, помогает им подписывать чеки без охов-вздохов. Требуется, конечно, гибкий подход. С кем-то беседуешь и напираешь на хорошие скидки, кому-то тонко намекнешь на беды, что могут постигнуть вдову, если незастрахованный клиент скоропостижно покинет сей бренный мир.
Старый автомобиль, как на «американских горках», нырял, взбирался по холмам. А денек — чудо! Бывает в марте, что зима внезапно сдается, отступает. Неделями терзала так называемая «ясная» погодка, когда небо сверкает синью, зверский холод и ветер дерет кожу на лице не хуже тупого лезвия. И вдруг безветрие, солнышко начинает пригревать. Ну кто не наслаждался этой благодатью? Свет бледно золотится, покой, былинка не колышется, и сквозь легкий туман видно, как вдалеке по склонам снежными пятнами бродят гурты овец. А в долинах домашние плиты затоплены, и к небу медленно струятся дымки из труб. Я выехал на свое шоссе. Стояла такая теплынь, что можно было ходить без пальто.
У обочины промелькнула целая россыпь первоцветов (видимо, глинистый кусок почвы среди песка). Проехав ярдов двадцать, я притормозил. Грех не вылезти. Хотелось вдохнуть ароматный парок над землей и, может, сорвать несколько тех лесных примул, если никого поблизости. Смутно мелькнула даже мысль набрать пучок для Хильды.
Я выключил мотор и вышел. Коробку скоростей в моей трясущейся от дряхлости машине не переключишь без страха, что сейчас либо дверцы отвалятся, либо еще что-нибудь отлетит. Модель 1927 года, и пробег дай боже. Подняв капот, увидишь нечто вроде прежней Австро-Венгерской империи — все из подвязанных, прикрученных кусочков, однако же мотор пока фырчит. И не представить, чтоб автомобиль вот так вибрировал на все лады. Прямо как земной шар, у которого, я читал, двадцать два вида колебаний. Машина моя, когда ее заводишь, вихляется на манер гавайских красоток при исполнении танца хула-хула.
Возле дороги стенка живой изгороди прерывалась калиткой из поперечных жердей. Неспешно подойдя, я, чуть согнувшись, положил локти на верхнюю поперечину. Вокруг ни души. Примул в траве под изгородью распустилось полным-полно.
Я сдвинул котелок, подставив лоб душистой свежести. Прямо за калиткой кто-то, видно бродяга, совсем недавно разводил костер — струйка дыма еще курилась над догоревшим хворостом. На поле проклюнулась озимая пшеница. Вдали виднелся затянутый ряской пруд, над водой белел меловой откос, за ним стояла буковая рощица. Кроны деревьев туманились прозрачными облачками едва наметившихся листьев. И фантастическая тишь.
Даже невесомые хлопья пепла лежали неподвижно. Где-то заливался жаворонок, а больше никаких звуков, никаких тебе самолетов.
Я постоял, облокотившись на калитку. Один, в полнейшем одиночестве, глядел на поле, и поле глядело на меня. Я там почувствовал... Ну как бы это описать понятней...
Ощущение, столь странное для наших дней, что прозвучит, конечно, по-дурацки. Я вдруг почувствовал себя счастливым. Я в тот момент свое существование — ну и пускай не вечно жить! — охотно, всеми фибрами принимал. Вы можете сказать, что просто-напросто повеяло весной и половые железы взыграли, все такое. Но ощущалось много сверх того. И между прочим, больше распустившихся примул и лопнувших на ветках почек меня тогда в том, что жить стоит, убедили остатки дотлевавшего костра. Известно, как притягивает это зрелище. Подернутые белым пеплом головни еще удерживают форму сучьев, а под золой мерцают подвижные огоньки. Алые горящие угольки, от которых лучится такое чувство жизни, какое больше нигде не найти. Какая-то оттуда идет сила, что-то такое, чему слов не подберу, но оно говорит тебе — и ты живой, живи. Как та деталь в картине, что толкает разглядывать все остальное.