– Еще по одной? – дружелюбно предложил он. – Пора, кажется, повторить!
Гордон допил до капли и отдал стакан Равелстону. Вот теперь можно позволить и ему заплатить, честь не пострадает. Равелстон, опустив голову, пошел за новой выпивкой. Народ опять с любопытством стал следить; прислонившиеся к стойке возле своих нетронутых кружек работяги глазели молча и нагло. Здешнего пива, понял Равелстон, ему больше не проглотить. «Нельзя ли два двойных виски?», – проговорил он, словно извиняясь. Буфетчица не шелохнулась, через секунду бросила: «Чего?».
– Пожалуйста, нельзя ли два двойных виски?
– Нету тут виски, спирт не держим. Пиво тут.
Работяги ухмыльнулись в усы («Порядка не знает, фраер грёбаный! Ишь ты, в пабе виски свой хренов спрашивать!»). Нежное лицо Равелстона зарумянилось. До сих пор он не знал, что дешевым пабам не по средствам лицензия на крепкие напитки. «Что ж, можно тогда пару бутылок бархатного?»
Но бутылок здесь тоже не держали. Пришлось удовлетвориться четырьмя стаканами бархатного из бочки. Гордон, смакуя, отпил, еще отпил. От принятого на голодный желудок и более хмельного, чем привычный портер, «баса» в голове зашумело. Потянуло философствовать и плакаться. Он, конечно, твердо решил не заикаться о своей бедности, однако же какого черта?
– Все это, что мы с вами говорили, все это блядство! – заявил он.
– Что именно?
– Да весь этот социализм-капитализм, современное положение и прочая мутотень. На фиг мне современное положение? Да хоть вся Англия кроме меня с голоду будет пухнуть, мне наплевать!
– Вы не преувеличиваете?
– Нет. Мнения отражают лишь наши чувства. А чувства наши от того, сколько в кармане. Вот я брожу, и вижу мертвый город и смерть культуры, и мечтаю, чтоб это рухнуло в тартарары, а почему? Зарплата два фунта в неделю, когда страстно хотел бы пять.
Опять услышав косвенный намек на его барство, Равелстон принялся медленно постукивать указательным пальцем по переносице:
– В определенной мере вы, пожалуй, правы. Маркс говорит нечто довольно схожее, определяя идеологию следствием экономики.
– Да вы вот все по Марксу! Сами-то на себе не пробовали. Что тяготы, хрен с ним, с этими тяготами, неудобствами! Такой становишься забитой жалкой тварью; неделями напролет один – товарищей-то без гроша не заведешь. Писателем себя считаешь, но ни строчки. Тебя просто сливает, как дерьмо в унитаз. Булькаешь где-то во тьме, в канализационных трубах под культурой…
И пошел, и пошел. Это уж непременно начиналось в их интеллектуальных спорах. Плебейская расхристанность, ужасно смущавшая Равелстона, но неодолимо овладевавшая Гордоном. Нужно ведь иногда кому-нибудь излиться, а Равелстон был единственным, кто понимал. И бедность, как всякий гнойник, требуется время от времени вскрывать. Гордон начал описывать детали житья на Виллоубед-роуд: душную капустную вонь, столовые флакончики с гущей присохших ко дну специй, отвратная еда, чащоба фикусов. Описал даже тайные ночные чаепития с опасными походами для затопления улик в клозете на нижнем этаже. Равелстон, горько и виновато потупившись, не отрывал взгляда от кривоватого стакана. Грудь ему жег позорно обличавший правый внутренний карман, где рядом с толстой зеленой чековой книжкой лежало немного наличных: восемь фунтов, десятка два шиллингов. Ужасны эти подробности быта! И Гордон только на подступах к бедности, а что же подлинная нищета? Как они выживают, безработные Мидлсборо, по семеро в комнатушке, на двадцать пять бобов в неделю? Когда одним приходится так туго, как же иные могут безмятежно разгуливать, имея при себе пачки фунтов и чековые книжки?
– Проклятье! – сокрушенно бормотал Равелстон. – Проклятье! – И все придумывал, под каким же предлогом, не обижая, убедить Гордона взять у него десятку.
Выпив еще пару стаканов, которые вновь заказал Равелстон, они покинули паб. Наступило время прощаться, встречи их всегда длились час-другой, не более. Свидания с богатыми, как посещения вельможных лиц, должны быть краткими. Темнело безлунное и беззвездное небо, дул влажный ветер. Ночь, пиво и жиденький свет фонарей наполнили Гордона мрачной ясностью – никому из богачей, даже таким приличным как Равелстон, объяснить гнусность нищеты абсолютно невозможно. По этой самой причине сделалось необычайно важным тут же объяснить.
– Вы помните «Рассказ законника» у Чосера? – вдруг спросил он.
– Нет, что-то не припомню. О чем это?
– Я сам забыл, помню лишь первые строфы, где про бедность. Насчет прав каждого пнуть тебя! Насчет желания тебя пнуть! Нищета вызывает ненависть, и тебя оскорбляют просто из удовольствия оскорбить безнаказанно.
– О нет, ну что вы! – болезненно охнул Равелстон. – Нет, люди все-таки не столь жестоки.
– А! Вы не знаете, что они вытворяют!
Принять, что «люди все-таки не столь жестоки», Гордон никак не хотел. Имелась странная язвящая радость в мысли о сволочах, только и норовящих поглумиться над бедолагами. Подтверждался собственный взгляд на жизнь. И внезапно, сам ужасаясь, что не может остановиться, Гордон рассказал про истерзавший его недавний случай с Дорингом. Подробно и бесстыдно раскатился целой историей. Равелстон был поражен. Он никак не мог взять в толк, отчего Гордон кипятится. Из-за отмены какой-то дрянной чайно-литературной вечеринки? Абсурд! Да он бы, и озолоти его, не пошел на такое сборище. Подобно всем состоятельным людям, Равелстон гораздо чаще стремился избежать общества, нежели искать его.
– Ну право же, – попытался он успокоить Гордона, – не стоит так легко обижаться. Событие ведь, согласитесь, ничтожное?
– Само по себе да, но отношение! Эти снобы, если монет у тебя мало, сразу и запросто плюют в лицо.
– Но почему бы не предположить, что здесь имело место какое-то досадное недоразумение? Почему непременно плевок?
– «И если беден ты, злоба и поношение тебе от брата твоего!» – возгласил Гордон, подражая библейским текстам.
Почтительный даже к мнениям давно почивших, Равелстон потер бровь:
– Это из Чосера? Тогда, боюсь, я должен с ним не согласиться. Никто не презирает вас, ни в коей мере.
– Презирают! И совершенно правы – ты противен! Как в этой чертовой рекламе мятных пастилок – «Он снова в одиночестве? Его успеху мешает дурной запах изо рта!». Безденежье такой же дурной запах.
Равелстон вздохнул; несомненно, Гордон все извращает. Они продолжали идти и говорить, Гордон неистово, Равелстон беспомощно протестуя. Сколь бы дико не преувеличивал поэт, возражать ему было затруднительно. Как возражать? Как богатому дискутировать о бедности с настоящим бедняком?
– А женщины что, если ты с пустым карманом? – развивал тему Гордон. – Женщины это те еще чертовы штучки!
Равелстон довольно уныло кивал, хотя в последнем замечании для него мелькнуло, наконец, нечто разумное, напомнив о его подруге Хэрмион Слейтер. Роман их продолжался уже два года, но женитьбу они на себя не взвалили – «столько возни!», лениво морщилась Хэрмион. Она, разумеется, была богата, то есть из состоятельной семьи. Вспомнились ее плечи, сильные, гладкие и свежие, благодаря которым она, снимая платье, казалась выныривающей из волн русалкой; ее кожа и волосы, ласкавшие каким-то сонным теплом, подобно пшеничному полю под солнцем. Упоминания социализма вызывали у нее зевоту. Отказываясь даже заглянуть в тексты «Антихриста», она отмахивалась: «Не хочу, ненавижу твоих угнетенных – от них пахнет». И Равелстон обожал ее.