Внизу он постучал три раза: три удара для третьего этажа. Джулия открыла и, проведя его к себе, опустилась на колени перед печкой.
– Сейчас снова зажгу, – сказала она. – Выпьешь чашечку чая?
Он про себя отметил это «снова». В комнате стоял зверский холод, печка сегодня явно не зажигалась, сестра всегда экономила газ. Гордон смотрел на сгорбленную перед топкой узкую длинную спину. Как много седины! Целыми прядками, скоро попросту станет «седой дамой».
– Тебе ведь крепкий? – вздохнула Джулия, нерешительно вытянув над чайницей гусиную шею.
Гордон стоя пил свою чашку, уставясь на календарь из дощечек. Да ладно, не раскисай! Но сердце падало все ниже. Клянчить, опять подло клянчить! Сколько же он всего «назанимал» за эти годы у сестры?
– Слушай, Джулия, мне страшно неудобно просить тебя, но, понимаешь…
– Да, Гордон? – спокойно ответила она, зная продолжение.
– Понимаешь, жутко неловко, но не могла бы ты одолжить мне бобов пять?
– Да, Гордон, сейчас посмотрю.
Она выдвинула ящик комода, где под стопкой постельного белья хранился потертый черный кошелечек. Ясно, ясно, – урезал долю ее радостей с подарками. Сейчас, в столь важное для нее время перед Рождеством, когда надо после работы допоздна рыскать, носиться из лавки в лавку, закупать всякий обожаемый женщинами хлам: пакетики носовых платков, подставки для писем, заварные чайнички, маникюрные наборы, деревянные календари с изящно выжженными изречениями. Весь год по грошику от каждой грошовой зарплаты ради вот этих «что-нибудь на Рождество» или «что-нибудь на день рождения». Брату, который «любит поэзию», к прошлому Рождеству «Избранные стихотворения» Джона Дринкуотера, томик в зеленом сафьяне, проданный Гордоном за полкроны. Бедная Джулия! Высидев для приличия полчасика, Гордон сбежал с пятью бобами. Почему у богатого приятеля занять стыдно, а у нищей сестры берешь? Ну да, родня не люди.
На верхнем ярусе автобуса он занялся подсчетами. В наличии тринадцать и девять. Поезд туда-обратно – пять бобов, еще пару на автобус – это семь, затем еще два в пабе пиво с бутербродами – девять, чай по восемь пенсов, каждому двойной – это двенадцать, сигареты боб – тринадцать. И девять пенсов в экстренном резерве. Все вроде получается. А как потом до пятницы? Вообще без курева? Плевать!
Розмари пришла вовремя. Она, к ее чести, никогда не опаздывала и даже в этот ранний час сияла бодростью и свежестью. И выглядела по обыкновению очень мило: в той же забавной плоской шляпке, что так понравилась ее Гордону. Пассажиров почти не было. Пустынный и неприбранный вокзал хмурился в полудреме, как с похмелья. Небритый зевающий носильщик подсказал им маршрут до Бернхам-бичез, и, сев в вагон третьего класса для курящих, они покатили на запад. Тоскливая чащоба предместий сменилась наконец бурыми лентами полей с вешками плакатов, регулярно напоминавших про «Чудо-бальзам для печени». Денек стоял необычайно тихий, теплый. Молитва Гордона была услышана: такой погоде иное лето позавидует. Сквозь утренний туман уже уверенно проглядывало солнце. Сердца полнились детским глуповатым счастьем – какое приключение, сбежать из Лондона и весь день «на природе»! Розмари несколько месяцев, а Гордон целый год не ступали по траве. Они сидели, тесно прижавшись, не глядя в развернутую на коленях «Санди Таймс», упиваясь видом за окном: поля, коровы, домики, порожние грузовики, громады спящих фабричных корпусов. Хотелось длить и длить это блаженство.
В Слау они сошли, городок еще не проснулся. Дальше, до Фэрнхем-коммен их довез низенький, смешного шоколадного цвета автобус. Розмари теперь вспомнила, как идти от остановки к буковой роще. По изрезанной колеями сельской дороге, а затем вдоль болота, через дивный пушистый луг с редкими голыми березками. Их встретил сказочный покой: ни листок, ни травинка не шелохнется, деревца призрачно мерцают в неподвижном, еще туманном воздухе. Гордон с Розмари ахали от восторга – тишина, роса, матовый блеск шелковистой березовой коры, мягко пружинящий торф под ногами! Поначалу, впрочем, горожанам было как-то непривычно. Гордон щурился, ощущая себя просидевшим долгий срок в подземелье, землисто бледным и грязноватым; стесняясь своей мятой физиономии, шел сзади. К тому же, с привычкой ходить только по тротуарам, оба вскоре стали задыхаться и первые полчаса почти не разговаривали. Наконец вошли в лес; побрели буквально «куда глаза глядят», лишь бы подальше от города.
Вокруг высились прямые как свечки буковые стволы с их странно гладкой, туго натянутой и сморщенной у основания, почти живой шкуркой. Внизу никакой поросли, лишь волны отливающего серебристо-медной парчой сплошного лиственного слоя. Ни души. Гордон нагнал Розмари, и, держась за руки, они пошли, шурша сухой листвой, время от времени пересекая аллеи, ведущие к роскошным летним резиденциям, вмещающим толпы веселых гостей, а сейчас безлюдным, наглухо запертым. Бурый узор облетевших живых изгородей во влажной дымке светился пурпуром. Встретилось несколько птиц: перепорхнувших с ветку на ветку соек и непугливых (видимо, полагавших воскресный день совершенно безопасным) фазанов, вперевалку волочивших через тропки свои длинные хвосты. Сонная сельская глухомань, не верилось, что до Лондона только двадцать миль.
Туристы теперь обрели форму, открылось второе дыхание, кровь забурлила. Казалось, хоть сутки можно без устали вот так шагать. Возле очередной дороги роса на кустах живой изгороди вдруг алмазно вспыхнула. Солнце пробило облака, тусклое поле заиграло радугой нежных оттенков, будто ребенку великана дали вволю насладиться новым акварельным набором.
– Ой, Гордон, какая красота!
– Красота.
– Ой, смотри, смотри! Сколько там кроликов!
И в самом деле, на другом конце поля паслось целое кроличье стадо. Внезапно под соседним кустом что-то дернулось: лежавший в траве, облитый росой кролик выпрыгнул и умчался, мелькая торчащим белым хвостиком. Розмари, вскрикнув, упала Гордону на грудь. Они радостно, весело как дети обнялись. Солнышко грело совсем по-летнему. Под ярким светом возраст Розмари читался вполне отчетливо. Ей скоро тридцать, ему столько же, а на вид и побольше, ну так что? Он снял ее смешную шляпку, в черных волосах блеснули три ее белые волосинки, тоже красивые и тоже вызывавшие нежность.
– Мило, однако, очутиться здесь с тобой. Хорошо, что поехали.
– И ты подумай, милый, – целый день вдвоем! И дождь не пошел! Нам ужасно повезло!
– Да, надо бы принести жертву бессмертным богам.
Счастье переполняло. Восхищало все, что попадалось на глаза: поднятое с земли лазурное перо сойки, отражение ветвей в черном зеркале озерца, древесные наросты, торчащие ушами каких-то лесных чудищ. Довольно долго обсуждался самый точный эпитет для буковых деревьев, столь необыкновенно похожих на живое существо. Бугорки на коре Гордон сравнил с сосками девичьих грудей, а плавные изгибы толстых гладких ветвей с хоботами трубящих слонов. Разгорелся спор. Поддразнивая Розмари, Гордон нашел, что листва буков точь-в-точь пышные гривы томных дев с картин Берн-Джонса, а хищный плющ вьется вокруг стволов цепкими тонкими ручонками малюток скромниц Диккенса. И когда он вознамерился растоптать стайку хрупких сиреневых поганок, возле которых непременно пляшут эльфы в иллюстрациях Рекхэма, Розмари обозвала его бесчувственным крокодилом. Перебираясь через груду листьев и по колено утонув в сухой легкой волне, она воскликнула: