Великолепный народ из Леваллуа-Перре и Курбевуа, ребята в комбинезонах, молодежь автомобильно-авиационной эры, мы шли за вами по пятам, когда вы гурьбой расходились по домам, и утром, когда вы отправлялись на работу, мы были все еще здесь. Заводы, заводы, заводы. Предприятия от Булони до Сюрена. Единственные парижские округа, где дети играют на улицах. Мы больше никуда не совали носа, кроме дешевых закусочных в этом районе, да по вечерам ходили на блистательные концерты с аперитивом. А по субботам курица, непременная добыча трудового люда. Там были большие бильярды, гигантские граммофоны и совсем новые игральные аппараты, глотавшие наши су. Мы транжирили напропалую. Без счета. Здоровый аппетит, веселье, блеск, песни, танцы, модерновая музыка. Многочисленные семейства. Рекорды. Поездки. Высокогорные восхождения, длительные походы, знаменитости, спортсмены. Рассуждения о лошадиных силах паровых двигателей. О новейших методах организации труда. Ты в курсе последних достижений техники. С закрытыми глазами признаешь все новые суеверия. Ежедневно ставишь на кон собственную жизнь. Отдаешься. Расточаешь себя. Безо всякого расчета. Как же эта среда далека от традиций, любезных чистюлям! Да, все же нет в мире ничего столь подлинного, как ты, Франция, ты, дивный народ Леваллуа-Перре и Курбевуа, народ в комбинезонах, ребята автомобильно-авиационной эпохи! Вы все асы, все, как один, орлы.
Однажды, бродя по кабачкам и маленьким бистро Сен-Клу, мы столкнулись с компанией из двадцати трех парней, весело глушивших шампанское. Это был экипаж аэроплана Бореля, бамбукового летательного аппарата, имевшего плоскости с переменным углом атаки, который только что, меньше чем за неделю, побил все мировые рекорды высоты и скорости, поднимаясь в воздух с одним, двумя, тремя, четырьмя, пятью, шестью, семью, восемью, девятью, десятью, одиннадцатью, двенадцатью, тринадцатью, четырнадцатью, пятнадцатью, шестнадцатью, семнадцатью, восемнадцатью, девятнадцатью, двадцатью, двадцатью одним, двадцатью двумя, двадцатью тремя, двадцатью четырьмя, двадцатью пятью, двадцатью шестью пассажирами.
Вот уж поистине прекрасное свершение, и мы потолковали об этом дельце!
р) ВОЗДУХОПЛАВАНИЕ
Женомор сделался авиатором и тотчас тюкнул свою машину при посадке. Мы уже три месяца как обосновались в Шартре. Я обитал в просторном помещении, высоком, пустом и квадратном, расположенном на самой верхотуре меж двух башен собора. Я снял его на два года. С этой высоты я мог наблюдать, как невдалеке от собора строятся прямоугольные ангары аэродрома.
Меблировка моей комнаты состояла из железной кровати, большого таза, стула и соснового столика. На гвоздиках, вбитых в стены, висели чертежи и диаграммы.
Я снова был окружен множеством книг. Возобновил свои занятия, однако не написал ни строчки. Целыми днями сидел на маленькой терраске с балюстрадой в шестидесяти метрах над площадью, церковные колокола отсчитывали мне бег часов, а я читал, прислонясь спиной к громадному водосточному желобу, изображающему глубокомысленно ревущего осла в ночном колпаке. Погода была слишком хороша. А моя голова слишком отяжелела. Мне не удавалось сосредоточиться на книге. Целый мир гудел и мельтешил под черепом, меня переполняли впечатления этих последних десяти лет столь насыщенной жизни, которую я делил с Женомором.
Медлительный звон возвестил о времени суток.
Время от времени по страницам моей раскрытой книги пробегала тень. То был самолет Женомора, мелькающий между солнцем и мною. Я поднимал глаза и подолгу следил, как эта изящная, хрупкая машина выписывает виражи и спирали, проделывает курбеты, падает вниз штопором, крутясь, словно осенний мертвый лист, выравнивается, покачивая крыльями, снова взмывает ввысь, делает петлю над городом и исчезает в сиянии славы.
А солнце жжет, как огнем. Лето.
По вечерам я неизменно спускаюсь со своей башни и направляюсь к площади, чтобы там, в гостинице «Великий монарх», встретиться с Женомором. Он всегда занимает столик в дальнем углу ресторанного зала. И еще издали улыбается, едва заметит, что я вошел. На сей раз перед ним затылком ко мне сидел мужчина в куртке из голубой саржи с тремя одинаковыми горизонтальными полосками на спине. Это был Бастьен Шанкоммюналь, изобретатель.
Мы встретили его как-то ночью около Центрального рынка, в верхнем зале заведения «У папаши Транкиля», куда мы сунулись, чрезвычайно рискуя оказаться среди однообразных парочек и стреноженных узкими юбками дам, упоенно предающихся танго. Мы пристроились в уголке за маленьким столиком. Основательно поужинали и опустошили несколько бутылок старого бургундского. Сидя рядом и вместе с тем напротив, чуть боком к своему столику, зато под прямым углом к нашему, какой-то бородатый верзила вот уже минут пятнадцать делал нам знаки. Борода у него доходила аж до самых глаз, из ушей тоже торчали изрядные пучки шерсти. Он был довольно неопрятен и абсолютно пьян. В данный момент он пытался встать, но рухнул на наш столик, опрокинув стаканы и бутылки. Это и был Шанкоммюналь.
— Господа, — заявил он, с немалым трудом устроившись на банкетке и положив свою толстую шерстистую лапу Женомору на плечо, — господа, вы пришлись мне по душе, позвольте же поднять свой стакан за ваше здоровье и заказать еще бутылочку. Гарсон, подайте одну «Меркюри», да, одну! — гаркнул он в промежутке между двумя приступами икоты. Потом, снова обращаясь к нам, продолжил:
— Видать, вы много попутешествовали. Путешествия развивают молодых… дых… дых… и заставляют тебя терять время даром. Я потерял уйму времени, когда был молодым… дым… дым, стало быть, я тоже попутешествовал.
Тут он уцепился за Женомора уже обеими руками.
— Так-то, господа, — не унимался он, — мой папаша отправил меня в леса Канады, вот там меня вдруг и осенило, я говорю про идею моего аэроплана, совершенно сногсшибательный аэроплан, летает и вперед, и назад, и перпендикулярно! У меня в голове он был уже полностью завершен. Мне и расчетов особых не потребовалось. Цифры, которые я заносил в школьную общую тетрадь, приходили на ум сами собой. У меня никогда не было надобности ни проглядывать свои формулы заново, ни перепроверять их. Все было точно и сходилось как нельзя лучше. А тем не менее мне пришлось ждать три года, прежде чем я смог заняться постройкой своего аэроплана… Гарсон, еще одну «Меркюри»! — заорал он, снова наполняя наши стаканы. — Это замечательно, так за ваше здоровье, господа!
И он продолжил, изъясняясь все более заплетающимся языком:
— Мой родитель был президентом апелляционного суда. Он и слышать не желал о моем аэроплане. Потому-то и пришлось ждать три года на захолустной канадской ферме, я там по грязи шлепал, возделывал ниву, рубил деревья, корчевал пни и рыл глубокие канавы, а то еще пахал в поте лица, плуг был тяжелый, липкий, грязный; я в три погибели гнулся над ним и над этим черноземом, гнулся, как всякий, кто предается земледельческим трудам… и это я, знавший, что мой долг — летать, в один прекрасный день победив закон тяготения, и путешествовать так же быстро, как солнечный луч. Это было жестоко. Я только в прошлом году, когда отец умер, смог вернуться во Францию, с тех пор морду себе разбиваю раза два — три в месяц… регулярно… Гарсон, «Меркюри», последнюю, у меня больше ни гроша.