* * *
В пять часов вечера сверкающий лимузин забрал делегатов, и демонстрация разошлась. Темнело. Кире нужно было успеть на лекцию в институт.
Холодные, плохо освещенные аудитории поднимали ее настроение. Все эти схемы, чертежи и плакаты на стенах, изображающие брусья, балки и поперечные сечения, были такими точными и выглядели так беспристрастно и незапятнанно. Хотя бы один короткий час, несмотря на то, что ее желудок трепетал от голода, она смогла подарить мечтам о том, что станет когда-нибудь инженером и будет строить алюминиевые мосты и башни из стали и стекла; и о том, что перед ней есть какое-то будущее.
После лекции, спеша по темным коридорам, она натолкнулась на Товарища Соню.
— А, товарищ Аргунова, — сказала Товарищ Соня. — Давненько мы вас не видели. Вы уже не так активно занимаетесь учебой, а? А уж об общественной деятельности и говорить нечего — вы ведь у нас самая ярая индивидуалистка.
— Я… — начала Кира.
— Это — не мое дело, товарищ Аргунова, это меня не касается. Я вот только подумала о том, как, по слухам, партия скоро будет поступать со студентами, которые не проявляют общественной сознательности.
— Я… понимаете… — Кира подумала, что будет лучше все объяснить. — Я работаю, и я очень социально активна в нашем кружке политпросвета.
— Ну да?! Что вы говорите?! Мы вас, буржуев, знаем. Все вы активные, когда боитесь потерять теплое местечко. Вам нас не надуть.
* * *
Когда Кира вошла в комнату, Мариша вскочила, как отпущенная пружина:
— Гражданка Аргунова! Держите свою проклятую кошку у себя и комнате, или я сверну ей шею!
— Мою кошку? Какую кошку? У меня нет никакой кошки.
— Да? А это кто сделал. Ваш дружок? — Мариша показала на лужу в середине ее комнаты. — А это что такое? Слон, что ли?
— кипятилась она еще больше, в то время как послышалось мяу , и пара серых пушистых ушек показалась из-под стула.
— Это не моя кошка, — сказала Кира.
— А откуда же она тогда взялась?
— Откуда я знаю?
— Вы никогда ничего не знаете!
Кира не ответила и прошла в свою комнату. Она услышала, как Мариша в коридоре колотит в перегородку, которая отделяла их от других жильцов, и кричит:
— Эй, вы там! Ваша чертова кошка доску свернула и… опять весь пол засрала! Заберите ее отсюда, или я из нее все кишки выпущу и пожалуюсь на вас управдому!
Лео еще не вернулся. В комнате было темно и холодно, как в подвале. Кира включила свет. Кровать была не застлана; одеяло валялось на полу. Она разожгла «буржуйку», дуя на сырые поленья; ее глаза слезились. Трубы пропускали дым. Она подвесила жестянку на проволоке, чтобы сажа не падала на пол.
Она подкачала примус. Он никак не зажигался; опять забились трубки. Она обыскала всю комнату, но специального ежика для чистки нигде не было. Она постучала в дверь.
— Гражданка Лаврова, вы снова взяли мой ежик для чистки примуса?
Никакого ответа. Она распахнула дверь.
— Гражданка Лаврова, это вы взяли мой ежик для чистки примуса?
— Ах, да, — сказала Мариша. — Вам жалко даже такой ерунды. Вот он. Подавитесь.
— Сколько раз вам говорить, гражданка Лаврова, чтобы вы не смели брать мои вещи в мое отсутствие?
— Ну и что вы будете делать? Жаловаться?
Кира взяла свой ежик и хлопнула дверью.
Она чистила картошку, когда вошел Лео.
— О, — сказал он, — ты дома?
— Да. Где ты был, Лео?
— Какое тебе дело до этого?
Она не ответила.
Его плечи ссутулились; губы были слишком синими. Она знала, куда он ходил, и знала то, что сходил неудачно. Она продолжала чистить картошку. Он стоял, протянув руки к «буржуйке», его губы дрожали от боли. Он закашлялся. Затем он резко повернулся и сказал:
— То же самое. Ты ведь знаешь. Проторчал там с восьми утра. Мест не появилось. Никакой работы. Никакой.
— Все в порядке, Лео. Нам не надо волноваться.
— Нет? Не надо волноваться?! Тебе, значит, нравится, что я живу на твои деньги? Ты хочешь сказать, чтобы я не волновался, в то время как ты до того урабатываешься, что становишься похожей на живой труп?
— Лео!
— Я не хочу, чтобы ты работала! Я не хочу, чтобы ты готовила! Я не… О, Кира! — Он обнял ее и положил свою голову ей на плечо, зарылся лицом в ее шею; рядом голубым пламенем горел примус.
— Кира, ведь ты простишь меня, ведь так?
Она погладила по его волосам своей щекой, так как ее руки были все в картофельных очистках.
— Конечно. Любимый… Почему бы тебе не лечь и не отдохнуть? Ужин через минутку будет готов.
— Почему ты не разрешаешь мне помочь тебе?
— Но мы ведь давно закрыли эту тему.
Он наклонился к ней, подняв ее подбородок. Она прошептала, слегка дрожа: «Не надо, Лео, не целуй меня — здесь». Она протянула свои грязные руки над примусом.
Он не поцеловал ее. Горькая, едва заметная усмешка метнулась в одном из уголков его рта. Он прошел к кровати и упал на нее.
Он лежал так неподвижно — одна рука свисает до пола, а голова откинута назад, — что она почувствовала какую-то тревогу. Время от времени она нежно звала его: «Лео», лишь для того, чтобы увидеть, как он откроет глаза. Каждый раз она жалела, что позвала его: она не хотела, чтобы его глаза были открыты и неподвижно смотрели на нее. Она — которая раньше всегда закрывала дверь между ними, чтобы он не мог видеть ее в те моменты, когда она готовит — теперь стояла перед ним, нагнувшись над примусом, благоухая керосином и луком; ее руки были скользкими от грязи; ее волосы свисали вниз липкими прядями, закрывая нос, который без пудры лоснился; ее красные глаза и ноздри выделялись на белом лице; ее тело бессильно склонилось под грязным фартуком, который она не успела постирать; ее движения были тяжелыми и медленными, исчезла врожденная их ловкость; Кирой двигала лишь усталость.
Когда ужин был готов и они сели, глядя друг на друга через стол, она подумала с болью, к которой так и не смогла привыкнуть, что он — чье лицо Кира хотела видеть вечно и выглядеть при этом молодой, бодрой, трепещущей от обожания — смотрит сейчас в глаза, распухшие от дыма, смотрит на бледный рот, который улыбается через силу.
У них было на столе просо, картошка и лук, зажаренный в льняном масле. Кира была так голодна, что ее руки с трудом подчинялись ей. Но она не могла дотронуться до проса. Она внезапно почувствовала неудержимое отвращение, какую-то ненависть. Она скорее готова была умереть от голода, чем проглотить еще одну ложку этой горькой массы, которую она ела, как ей казалось, всю свою жизнь. Она без особого интереса задумалась — есть ли на земле такое место, где не тошнит от каждого глотка; место, где яйца, и масло, и сахар — не недостижимый, сводящий с ума идеал, которого все рьяно жаждут и который все равно остается недостижимым.