К тому времени, когда Кира подошла к своему дому, она уже забыла об экзамене, теперь ее мысли были заняты Лео; Кира старалась угадать, в каком расположении духа он будет сегодня вечером. Этот вопрос беспокоил ее каждый раз, когда, возвращаясь с работы, она знала, что Лео дома. Утром он уходил улыбающийся, веселый и наполненный энергией; но она никогда не знала, чего ожидать в конце дня. Иногда она заставала его читающим какую-то иностранную книгу, и он едва отвечал на ее вопросы, отказывался есть и холодно усмехался временами над строчками того, другого мира, такого далекого от их жизни. Иногда она находила его пьяным, шатающимся по комнате, горько усмехающимся. Он рвал банкноты у нее на глазах, когда она говорила ему о деньгах, которые он потратил. Иногда она заставала его обсуждающим искусство с Антониной Павловной, зевающего и говорящего так, словно он и не слышит свои собственные слова. Иногда — редко — он улыбался ей, его глаза были молодыми и чистыми, такими, какими они были очень давно, когда они встретились в первый раз, он вкладывал деньги в ее руку и шептал:
— Спрячь их от меня… Для побега. Для Европы… давай… однажды… если бы я мог не думать… Если бы только мы могли не думать…
Она научилась не думать; она помнила только то, что это Лео и что ее жизнь теплится лишь в звуках его голоса, в движениях его рук, в очертаниях его тела — и то, что она должна стоять на страже между ним и чем-то огромным, невыразимым, которое медленно приближается к нему и которое столь многих уже поглотило. Она стояла на страже: все остальное было неважно; она никогда не думала о прошлом; о будущем — никто вокруг нее не думал о будущем.
Она никогда не думала об Андрее, она никогда не задумывалась о том, какими станут для них грядущие дни, а возможно, и годы. Она знала, что зашла слишком далеко и уже не может отступить. У нее хватало мудрости понять, что она не может оставить Лео; хватало смелости даже и не пытаться сделать это.
— Кира? — позвал ее радостный голос из ванной, когда она вошла в их комнату.
Лео вышел из ванной, в его руках было полотенце, он был голым по пояс. Он стряхивал капельки воды с лица, откинув сначала спутанные волосы со лба. Он улыбался.
— Я рад, что ты вернулась, Кира. Я ненавижу приходить домой и видеть, что тебя еще нет.
Он выглядел так, словно только что вышел из речки в жаркий летний день, и казалось, что солнце играет в капельках воды на его плечах. Он двигался так, словно все его тело было живой волей, высокий, надменный, повелительный. Эти воля и тело никогда не согнутся, потому что уже с самого их рождения они не знали, что означает слово «сгибаться».
Она стояла неподвижно, боясь приблизиться к нему, боясь спугнуть один из тех редких моментов, когда он выглядел тем, кем мог бы быть, кем должен был быть.
Он подошел к ней, его рука сомкнулась на ее шее, и он рывком прижал ее губы к своим. В его движениям была какая-то презрительная нежность, в них был приказ и голод; он был не любовником, а рабовладельцем. Она держала его руки, ее рот пил сверкающие капли с его кожи, и она знала, в чем смысл всех ее дней, всего того, что ей приходится выносить и забывать в эти дни; и больше ей ничего не надо было.
* * *
Ирина приходила навестить Киру нечасто, в те редкие вечера, когда она была свободной от работы в клубе. Ирина звонко смеялась, и роняла сигаретный пепел по всей комнате, и рассказывала самые свежие, наиболее опасные политические анекдоты, и рисовала карикатуры всех их знакомых на белой скатерти стола.
Но в те вечера, когда Лео был в своей лавке, когда Кира и Ирина вдвоем сидели у зажженного камина, Ирина смеялась не всегда. Иногда она сидела подолгу молча, и, когда поднимала голову и смотрела на Киру, ее глаза были потерянными, молящими о помощи. Тогда она шептала, глядя в огонь:
— …Кира, я… я боюсь… я не знаю, почему. Это бывает лишь временами, но я так испугана… Что же с нами со всеми будет? Вот что меня пугает. Не сам даже вопрос, но то, что это — вопрос, который никому нельзя задать. Ты задаешь его и наблюдаешь за людьми, ты видишь их глаза и понимаешь, что они чувствуют то же самое, так же боятся, как и ты, и ты не можешь спросить их об этом, но если спрашиваешь, то они все равно не могут это объяснить… Знаешь, мы все изо всех сил стараемся не думать, не думать о том, что будет через день, а иногда, через час… Знаешь, что я думаю? Я думаю, что они намеренно делают это. Они не хотят, чтобы мы думали. Вот почему мы так вкалываем. А так как остается еще немного времени после того, как мы отработали весь день и отстояли в нескольких очередях, то поэтому нам еще нужно посещать всякие общественные мероприятия, а потом, еще эти газеты. Ты знаешь, что меня на прошлой неделе чуть не уволили из клуба? Меня спросили о новых нефтяных месторождениях около Баку, а я не знала об этом ни слова. Зачем мне знать о каких-то новых нефтяных месторождениях около Баку, если я хочу лишь зарабатывать себе на пшено, рисуя эти позорные плакаты? Почему я должна выучивать наизусть газеты, словно стихи? Конечно, мне нужен керосин для примуса. Но значит ли это, что для того, чтобы иметь керосин и готовить кашу из проса, я должна знать имя каждого вонючего рабочего на каждом вонючем месторождении, где добывают керосин? Два часа ежедневного чтения новостей государственного строительства ради пятнадцати минут стряпни над примусом?.. И мы ничего не можем поделать с этим. Если попытаемся, то будет еще хуже. Возьми вот Сашу, например… О, Кира! Я… я так боюсь! Он… он… Что ж, мне нет смысла врать тебе. Ты знаешь, что он делает. У них какая-то секретная организация, и они думают, что могут свергнуть правительство. Освободить людей. Это — его долг перед людьми, говорит Саша. А я и ты знаем, что любой из тех самых людей был бы только рад продать их всех ГПУ за лишний фунт льняного масла. У них там всякие тайные собрания, и они печатают что-то и распространяют на фабриках. Саша говорит, что нельзя ждать поддержки из-за границы, мы должны сами бороться за свою свободу… Ох, что я могу сделать? Я бы хотела остановить его, но у меня нет на это права. Но я знаю, что его поймают. Помнишь тех студентов, которых сослали в Сибирь прошлой весной? Их были сотни, тысячи. Ты больше не услышишь ни об одном из них. Он — сирота, и у него нет ни одной родной души в мире, кроме меня. Я попытаюсь остановить его, но он не будет меня слушать, и он прав, но ведь я люблю его. Я люблю его. Его когда-нибудь сошлют в Сибирь. Какой во всем этом смысл? Кира! Какой смысл?
* * *
Саша Чернов обогнул угол улицы, спеша домой. Стоял темный октябрьский вечер, и маленькая рука, которая схватила его за ремень пальто, казалось, появилась ниоткуда. Потом он заметил шаль, наброшенную на волосы, и пару глаз, глядящих на него, огромных, немигающих, испуганных.
— Гражданин Чернов, — прошептала девочка, ее дрожащее тело прижалось к его ногам и не пускало его, — не ходите домой.
Он узнал дочку своей соседки. Он улыбнулся и погладил ее по голове, но инстинктивно шагнул в сторону, в тень стены.
— В чем дело, Катя?
— Мама сказала… — выпалила девочка, — мама приказала мне сказать вам, чтобы вы не ходили домой… Там какие-то люди… Они разбросали ваши книги по комнате…