Журнал я не взял. Я был совершенно разбит долгим путешествием на автобусе.
— Ну хорошо. Это в Небраска.
Я зачиркал Колорадо и написал Небраска. Она была удовлетворена и очень довольна мной и даже пролистала журнал.
— Так значит, вы автор. Отлично! — и снова убрала журнал. — Добро пожаловать в Калифорнию. Вам здесь понравится.
Миссис Харгрейвс! Одинокая и всеми забытая, но гордая и не сломленная. Однажды она пригласила меня в свои апартаменты на верхнем этаже. Там было как в тщательно прибранном склепе. Муж миссис Харгрейвс давно умер, но тридцать лет назад он владел магазином инструментов в Бриджпорте, Коннектикут. Его портрет висел на стене. Благородный мужчина, который никогда не курил, не пил и умер от сердечного приступа. Узкое суровое лицо до сих пор с презрением взирало на пагубные привычки человечества. Сохранились и красного дерева кровать с пологом, в которой он умер, и его гардероб в платяном шкафу, и ботинки с загнутыми от времени носками. На камине покоилась бритвенная кружка, он всегда брился сам, и звали его Берт. Мистер Берт! Ах Берт, бывало говорила миссис Харгрейвс, ну почему ты не пойдешь к цирюльнику? А мистер Берт лишь смеялся в ответ, потому что знал, что он бреет лучше, чем обыкновенные цирюльники.
Мистер Берт всегда подымался в пять утра. Он вышел из семьи, в которой было пятнадцать детей. Это был мастер на все руки. Все ремонтные работы по отелю он всегда выполнял сам. Три недели ушло у него, чтобы выкрасить снаружи здание отеля. И как обычно он был уверен, что сделал это квалифицированней, чем любой другой маляр. Два часа она говорила о своем Берте. Боже мой, как она любила этого человека! Даже после его смерти. И он не покидал ее. Его дух присутствовал в апартаментах, наблюдал за ней, защищал ее, предостерегал меня, чтобы я не травмировал ее. Он так запугал меня, что мне захотелось сбежать. Но мы пили чай. Заварка была несвежей и сахар старый, слипшийся в комки. В пыльных чашках чай, казалось, обладал привкусом старости, а высохшее печенье отдавало смертью. Когда я собрался уходить, Берт проследовал за мной в холл, и я даже не посмел подпустить иронии, думая о нем. Две ночи преследовал он меня, все запугивал и донимал насчет курения.
Еще помню паренька из Мемфиса. Не знаю его имени, не спрашивал, а он не спрашивал моего. Мы просто говорили друг другу: «Привет». Он пробыл в отеле недолго, всего несколько недель. Сидя на террасе, он всегда прикрывал прыщавое лицо руками, невероятно длинными. Каждый вечер он просиживал там допоздна — до двенадцати, до часу, а то и до двух. И возвращаясь домой, я находил его раскачивающимся в плетеном кресле, нервные пальцы пробегали по лицу, смахивая черные нестриженые волосы.
— Привет.
— Привет.
Неугомонная пыль Лос-Анджелеса будоражила и возбуждала его. Он был странник похлеще меня, целыми днями напролет слонялся по паркам в поисках любовных извращений. Но он был так уродлив, что никто не откликался на его похотливые взгляды. И потом он просиживал на террасе до рассвета, терзаемый теплыми звездными ночами и желтой луной.
Однажды ночью он разоткровенничался со мной, чем вверг в тошнотворное отвращение. Он упивался воспоминаниями о своем житие в Мемфисе, где остались его друзья, говорил, что надеется скоро вернуться туда, где дружба что-то значит. И вскоре он исчез, и я получил открытку за подписью «Дитя Мемфиса» из Форт-Уорта, штат Техас.
Был еще господин Хейлмен, член книжного клуба «Манс». Огромный мужик, с ручищами как бревна и крепкими ногами в обтягивающих брюках. Он служил кассиром в банке. Его жена жила в Молине, а сын учился в Чикагском университете. Хейлмен ненавидел Юго-Запад, ненависть даже деформировала его лицо, но по причине слабого здоровья он был обречен оставаться здесь. Остаться или умереть. Все западное он высмеивал. Болезнь его обострялась после каждого межрайонного футбольного матча, когда Восток терпел поражение. Он фыркал и плевался, если вы упоминали «Троянцев». Он ненавидел солнце, проклинал туман, обвинял дождь и мечтал о снегах Среднего Запада. Один раз в месяц в его почтовом отсеке появлялся большой сверток. Я видел Хейлмена в вестибюле, всегда читающего новые книги. Мне он их не давал.
— Дело принципа, — аргументировал член клуба.
Но регулярно подсовывал в мой почтовый отсек «Манс Ньюс» — маленький рекламный журнальчик о книжных новинках.
Еще помню рыжеволосую девушку из Сент-Луиса. Она интересовалась филиппинцами. А где они живут? Сколько их там? Знаю ли я кого-нибудь из них? Худощавая рыжеволосая девушка, в вырезе ее платья были видны коричневые веснушки. Девушка из Сент-Луиса всегда одевалась во все зеленое, ее медная голова поражала своей красотой, ее глаза были слишком серые для такого прекрасного лица. Она работала в прачечной, но там так мало платили, что ей пришлось уволиться. Она тоже странствовала по теплым улицам. Один раз она одолжила мне четвертной, другой раз почтовые марки. Бесконечно она говорила о филиппинцах, жалела их, восхищалась их мужеством перед лицом предубеждений. Однажды она пропала, и на следующий день я увидел ее на улице, медная голова искрилась солнечными бликами, под руку ее вел низкорослый филиппинец. Он был очень горд. Его костюм с накладными плечами и зауженной талией были образцом доведенной до абсурда пошлой моды, и даже несмотря на высокие каблуки, он был на фут ниже рыжеволосой из Сент-Луиса.
Из всех обитателей отеля лишь один оценил «Собачка смеялась». В первые дни после приезда я подписал несколько экземпляров и отнес их наверх в комнату ожидания и отдыха. Пять или шесть журналов я разложил на самых видных местах, на библиотечном столике, на диване и даже в глубоких кожаных креслах, так что если кто захотел бы сесть, он обязательно поднял бы журнал. Никто не прочитал ни строчки, ни одна душа, кроме одной. Целую неделю журналы мозолили всем глаза, но никто не прикоснулся к ним. Даже после того, как уборщик-японец прибирал комнату, они оставались лежать на своих местах. По вечерам там собирались старые постояльцы поиграть в бридж, поговорить и расслабиться. Я вошел незамеченным, нашел свободный стул, сел и стал наблюдать. Зрелище, навевающее уныние. Одна здоровая тетка уселась в кресло прямо на журнал, не удосужившись даже убрать его. В конце концов японец собрал их и сложил аккуратной стопкой на библиотечном столике, где они продолжали пылиться. Периодически я обтирал их носовым платком и раскладывал по комнате. И всегда они возвращались аккуратной стопочкой на библиотечный столик нетронутыми. Возможно, постояльцы знали, что мой рассказ напечатан в этом журнале, и преднамеренно игнорировали его. А возможно, им было просто наплевать. Даже Хеймену, великому читателю. Даже домовладелице. Я разводил руками: они слишком глупы, все до единого. Ведь рассказ-то был об их родном Среднем Западе, о Колорадо с его снежными бурями, а они с выкорчеванными душами, опаленными лицами погибали в знойной пустыне, тогда как их прохладная родина была совсем рядом, под рукой, на страницах маленького журнала. Ну что ж, думал я, ведь то же самое было и с По, Уитманом, Гейне, Драйзером, а теперь вот с Бандини. И думая об этом, я уже не был так оскорблен и не чувствовал себя одиноким.