И вот тут-то личность ее мужа, небывало уязвленная, выступила вперед и выпрямилась. Что бы Изабелла ни говорила, он на все отвечал ей презрением, и она видела, как ему безмерно стыдно за нее. Что же он думает о ней?… Что она низменна, пошла, груба душой? По крайней мере он понял теперь, что у нее нет традиций! Он просто никогда не мог предположить, что ее суждения так плоски, что ее взгляды под стать какой-нибудь радикальной газетенке или проповеднику-унитарию! Истинным оскорблением, как она потом поняла, явилось то, что у нее вообще обнаружился собственный ум. Ее ум должен быть продолжением, вернее даже, приложением к его уму, быть чем-то вроде цветничка в оленьем заповеднике. Он бы осторожно взрыхлял там клумбы, поливал цветы, выпалывал сорную траву, изредка нарезал букетик цветов. Это был бы недурной клочок земли у владельца, у которого и без того вдоволь владений. Он вовсе не хотел иметь глупую жену. Она тем ему и понравилась, что понимала все с полуслова. Но он рассчитывал, что мысль ее всегда будет работать в его пользу; не на скудоумие он уповал, а, напротив, на величайшую восприимчивость. Озмонд ожидал, что Изабелла будет чувствовать с ним заодно, будет ему сочувствовать, разделять его воззрения, честолюбивые помыслы, пристрастия; и она не могла не признать, что это не такая уж великая дерзость со стороны человека, наделенного столь многочисленными достоинствами, и мужа – по крайней мере вначале – столь нежного. Но были у него убеждения, которые она никак не могла принять. Прежде всего из-за их чудовищной нечистоплотности. Она не какая-нибудь пуританка и тем не менее верила, что на свете существует чистота и даже скромность. Озмонд, как оказалось, отнюдь в это не верил; среди его традиций числились и такие, что Изабелле приходилось подбирать юбки, чтобы не запачкаться. Неужели все женщины имеют любовников? Неужели все они лгут и даже лучших можно купить? Неужели всего лишь две-три ни разу не обманывали своих мужей? Изабелла слушала эти речи с еще большим презрением, чем слушала бы пересуды старых кумушек, – с презрением, сохранявшим всю свою свежесть в весьма оскверненном воздухе, где витал душок ее золовки. Что же, значит, ее муж судит обо всех по графине Джемини? Дама эта часто лгала, и своего мужа она обманывала не только на словах. Достаточно и того, что сии факты числятся среди предполагаемых традиций Озмонда, вполне достаточно, зачем же приписывать их всем и каждому? Вот это ее презрение к подобным предположениям мужа, вот оно-то и заставило Озмонда распрямиться и встать во весь рост. У него у самого был изрядный запас презрения, и жене его тоже, разумеется, надлежало иметь некоторую толику, но что она обратит жгучие лучи своего негодования против его собственного образа мыслей – этой опасности он не предусмотрел. Он полагал, что ему удастся своевременно упорядочить ее душевные движения. Изабелла легко могла представить себе, как он бесновался, когда обнаружил, что слишком на себя понадеялся. Если жена заставляет мужа испытать такого рода ощущения, ему ничего не остается, как возненавидеть ее. К несчастью, она была твердо уверена, что чувство ненависти, в котором он искал сначала утешения и успокоения, сделалось теперь главным его занятием, усладой его жизни. Чувство это отличалось большой глубиной, так как было искренним: Озмонда вдруг осенило, что в конце концов она может от него избавиться. Если ее самое эта мысль потрясла, если ей самой она показалась сначала чуть ли не черной изменой, кощунством, то трудно даже представить себе, как она должна была подействовать на него. Все обстояло очень просто: он ни во что ее не ставит, у нее нет традиций, у нее нравственный кругозор священника-унитария.
[157]
Бедная Изабелла, которая так никогда и не могла понять, что же такое унитаризм! С этой уверенностью она и жила теперь бог знает сколько времени, она потеряла ему счет. Что у нее впереди? Что их ожидает? – беспрестанно спрашивала она себя. Что сделает он? Что следует делать ей? Когда муж ненавидит жену – к чему это может привести? Она не ненавидела его, в этом она была убеждена, иначе не испытывала бы порой такого страстного желания сделать ему приятное. Но куда чаще она испытывала страх, и еще ее постоянно мучило то, о чем я уже упомянул, – сознание, что она с самого начала обманула Озмонда. Во всяком случае, они были странной супружеской парой, и жизнь, которую они вели, была ужасна. Перед этим он почти неделю с ней не разговаривал, был холоден, как потухший камин. Она знала, что у него есть на то особые причины; он недоволен был затянувшимся пребыванием в Риме Ральфа Тачита. Озмонд считал, что его жена слишком часто видится со своим кузеном. Неделю назад он сказал: неприлично ей ходить к нему в гостиницу. Он бы еще и не то сказал, если бы, при состоянии здоровья Ральфа, обвинение во всех грехах не звучало чересчур уж вопиюще; Ко необходимость сдерживаться еще больше разъяряла Озмонда. Изабелла видела это не менее ясно, чем, глядя на циферблат часов, мы видим, который час. Она знала, внимание, оказываемое ею кузену, приводит ее мужа в бешенство, знала это так же твердо, как если бы Озмонд запер ее в комнате, о чем он, по ее мнению, безусловно мечтал. Она искренне считала, что в общем не проявляет непокорности, но не могла же она делать вид, будто равнодушна к Ральфу. Она считала, что пробил наконец его час, что он умирает, что ей больше никогда не увидеть его, и оттого исполнилась к нему невероятной нежности. Ей все было не в радость теперь, да и могло ли быть что-нибудь в радость женщине, знающей, что она понапрасну загубила свою жизнь? На сердце у нее была вечная тяжесть, на всем лежал какой-то мертвенный отблеск. Но встречи с Ральфом были светом во мраке: в тот короткий час, что она сидела с ним, душа ее болела не за себя, а за него. Ей стало казаться, будто он ее брат. У Изабеллы не было брата, но, будь он у нее и случись в ее жизни беда, а брат в это время умирал бы, он не был бы ей дороже, чем Ральф. О да, Гилберт, пожалуй, имел некоторые основания ревновать – он отнюдь не выигрывал в ее глазах за те полчаса-час, что она проводила с Ральфом. И не потому, что они говорили о нем, и не потому, что она жаловалась. Они даже его имени никогда не произносили. Просто Ральф был благороден, а ее муж – нет. Слова Ральфа, его улыбка, уже одно его присутствие в Риме словно раздвигали пределы порочного круга, в котором она вращалась. Ральф заставлял ее поверить, что в мире существует добро, поверить, что все могло быть иначе. Он ведь не уступал в уме Озмонду – притом, что был намного лучше. И вот из какого-то благоговейного чувства к нему ей казалось, она должна скрывать свои горести. Она скрывала их очень тщательно и, беседуя с Ральфом, непрерывно опускала занавес и расставляла ширмы. В ней все еще живо было воспоминание – оно так и не успело умереть – о том утре в саду, когда он предостерегал ее против Озмонда. Стоило только закрыть глаза – и она видела этот сад, слышала голос Ральфа, вдыхала теплый благоуханный воздух. Откуда он мог знать? Какая поразительная, непостижимая мудрость! Так же умен, как Озмонд? Нет, намного умнее, раз сумел до этого додуматься, Гилберт не способен судить так глубоко, так справедливо. Она пообещала тогда Ральфу, что, даже если он окажется прав, от нее он, во всяком случае, этого не узнает, и теперь изо всех сил старалась сдержать обещание. Это доставляло ей немало забот, она делала это страстно, истово, как бы исполняя благочестивый долг. Из чего только женщины не способны порой создавать себе долг благочестия! Изабелла, притворяясь сейчас перед своим кузеном, воображала, что совершает милосердное деяние. Возможно, так оно и было бы, если бы ей удалось хоть на миг его провести. А в действительности милосердие ее сводилось преимущественно к тому, что она пыталась внушить Ральфу, будто когда-то он жестоко ее ранил и весь дальнейший ход событий его посрамил, но так как она очень великодушна, а он очень болен, то она не помнит обиды, более того – великодушно остерегается выставлять напоказ свое счастье. Ральф, лежа на диване, только улыбался про себя в ответ на это удивительное проявление милосердия, но прощал ее – за то, что она простила его. Она не хотела, чтобы он знал, как она несчастлива, не хотела причинять ему боль; вот это и есть главное, а что такое знание могло бы оправдать его в собственных глазах, не столь уж существенно.