– Он женился на мне ради денег, – сказала она. Ей хотелось сказать все, она боялась, что он может умереть и ей это не удастся.
Он пристально взглянул на нее своими неподвижными глазами, а потом впервые за все время опустил веки. Но в следующее же мгновение снова поднял их и ответил:
– Он был очень в вас влюблен.
– Да. Но никогда не женился бы на мне, будь я бедна. Это не в обиду вам, Ральф. Мне ли вас укорять! Я только хочу, чтобы вы поняли. Я всегда старалась скрыть от вас, но теперь это ни к чему.
– Я всегда понимал, – сказал Ральф.
– Я так и думала, но не хотела этого. А сейчас хочу.
– Для меня это – не укор… для меня – это счастье, – ответил Ральф, и голос его в самом деле был полон невыразимой радости. Она снова склонила голову и прижалась губами к его руке. – Я всегда понимал, – продолжал он, – хотя это было так дико, так горько. Вам хотелось видеть жизнь своими глазами, а вам не давали, вас за это наказывали, буквально перемалывали жерновами условностей.
– О да, я очень наказана, – плакала навзрыд Изабелла. Несколько секунд Ральф слушал, как она плачет, потом сказал:
– Он очень был взбешен вашим отъездом?
– Да, мне это далось нелегко. Но мне все равно.
– Значит, между вами все кончено?
– Нет, думаю, ничего не кончено.
– Неужели вы к нему вернетесь? – спросил, задыхаясь, Ральф.
– Не знаю… не решила. Я задержусь здесь, пока можно будет. Ни о чем не хочу думать… да и к чему? Для меня существуете сейчас только вы, и этого пока довольно, еще немного это продлится. Вот я стою на коленях, держу вас, умирающего, в объятиях и так счастлива, как давно уже не была. Я хочу, чтобы и вы были счастливы… не думали ни о чем печальном, просто чувствовали бы, что я рядом и люблю вас. Зачем нам боль? В такие часы, как этот, что нам за дело до боли? Есть же нечто, более глубокое, чем самая глубокая боль.
Ральфу, очевидно, с каждой минутой все труднее становилось говорить; ему приходилось дольше пережидать, не сразу удавалось собраться с мыслями. Сначала он будто бы никак не откликнулся на ее слова; прошло немало времени, прежде чем он прошептал:
– Вы должны остаться здесь.
– Останусь… пока это будет прилично.
– Прилично… Прилично? – повторил он за ней. – Вы придаете этому слишком большое значение.
– А как же иначе? – сказала она. – Вы очень устали?
– Очень. Вы сказали сейчас, боль не самое глубокое. Да… да, но она очень глубока. Если бы я мог остаться…
– Для меня вы всегда будете здесь, – нежно прервала его Изабелла; теперь его ничего не стоило прервать. Но через секунду он продолжал:
– В конце концов боль проходит; она почти уже прошла. А любовь остается; не понимаю, почему мы должны столько страдать. Быть может, мне это откроется. В жизни так много всего. Вы еще очень молоды.
– Я чувствую себя очень старой, – сказала Изабелла.
– Вы снова станете молодой. Только такой я вас и вижу. Я не верю… не верю… – Он опять замолчал, силы его были на исходе.
Она просила его не продолжать.
– Мы и без слов понимаем друг друга, – сказала она.
– Не верю, что за такую великодушную ошибку, как ваша, вам придется долго расплачиваться…
– Ральф, я сейчас так счастлива, – воскликнула она сквозь слезы.
– И еще помните, – продолжал он, – что если вас ненавидели, то ведь и любили, Изабелла… боготворили] – растягивая каждый звук, чуть слышно выдохнул он.
– Ральф, брат мой! – воскликнула она, еще ниже склоняясь перед ним.
55
Он сказал в тот самый первый ее вечер в Гарденкорте, что, если ей выпадет на долю много страдать, в один прекрасный день она увидит привидение, которое, как и пристало, водится в этом старом доме. Очевидно, необходимое условие было выполнено, ибо назавтра, когда чуть занялась холодная заря, она почувствовала, что возле ее кровати стоит призрак. Вечером она прилегла, не раздеваясь, так как знала – Ральфу эту ночь не пережить. Спать ей не хотелось; она ждала, а такое ожидание бессонно. Но глаза она закрыла, убежденная, что под утро услышит стук в дверь. Стука Изабелла не услышала, но, как только темнота стала редеть, превращаясь в смутный сумрак, она вдруг подняла голову с подушки, словно ее позвали. Какое-то мгновение ей казалось, что возле кровати стоит он – смутная, зыбкая фигура в смутной предрассветной комнате. Секунду она смотрела на него, на его бледное лицо… в его любящие глаза, потом все исчезло. Она не испугалась, просто была уверена. Она вышла из комнаты и, не колеблясь, прошла по темным коридорам, спустилась по ступеням дубовой лестницы, которая поблескивала в падавшем из окна смутном свете. У двери Ральфа она на миг остановилась, прислушалась, но ничего не услышала, кроме нерушимой тишины. Она открыла дверь такой осторожной рукой, будто приподнимала легчайшую вуаль с лица покойного, и увидела прямую, неподвижную миссис Тачит, которая сидела у ложа сына, держа его руку в своей. По другую сторону кровати стоял врач, сжимая своими многоопытными пальцами запястье второй руки бедного Ральфа. В ногах стояли две сиделки. Миссис Тачит не повернула головы, но врач взглянул на Изабеллу очень строго, потом осторожно выпрямил руку Ральфа и положил вдоль тела. Сиделка тоже строго на нее взглянула; никто не произнес ни слова, но Изабелла увидела то, что ожидала увидеть. Ральф казался благообразнее, чем при жизни, и лицо его стало удивительно похоже на лицо отца, которое шесть лет назад она видела на той же подушке. Подойдя к тетушке, она обняла ее, и миссис Тачит, не признававшая, как правило, никаких нежностей и не располагавшая к ним, на сей раз не только не отстранилась, а даже как бы привстала навстречу. Но была она окаменевшая, бесслезная, с бледным заострившимся невыразимо страшным лицом.
– Тетя Лидия, дорогая, – шепнула Изабелла.
– Иди и поблагодари бога, что у тебя нет детей, – сказала, высвобождаясь из ее объятий, миссис Тачит.
Три дня спустя немало людей сочло нужным, невзирая на разгар лондонского «сезона», приехать утренним поездом на тихую железнодорожную станцию в Баркшире и провести полчаса в скромной серой церкви, до которой было несколько минут ходу. Там, на зеленом погосте, предала миссис Тачит земле тело своего сына. Она стояла у самого края могилы, рядом с ней Изабелла, и, вероятно, даже могильщик не относился более деловито к происходящему, чем миссис Тачит. Церемония протекала торжественно, но не тягостно, не мучительно, все вокруг как-то размягчало душу. Прояснело – день, один из последних коварного месяца мая, выдался теплый, безветренный; воздух был полон пеньем дроздов и запахом цветущего боярышника. Пусть грустно было думать о бедном Тачите, но все же не чрезмерно грустно, ведь смерть вырвала его из жизни не грубой рукой. Он так давно умирал, был так к этому готов, все было давно предвидено, предрешено. В глазах у Изабеллы стояли слезы – но не те, что ослепляют. Сквозь них она видела и красоту дня, и великолепие природы, и очарование старого английского кладбища, и склоненные головы добрых друзей. Был там и лорд Уорбертон, были какие-то совсем незнакомые ей джентльмены – некоторые из них, как впоследствии она узнала, имели отношение к банку, и другие, знакомые ей лица. К числу последних принадлежали Генриетта Стэкпол с верным своим мистером Бентлингом и Каспар Гудвуд, чья голова возвышалась над всеми и склонялась реже, чем у всех. Изабелла постоянно чувствовала на себе его взгляд; он смотрел на нее более упорно, чем обычно позволял себе на людях, меж тем как остальные не отрывали глаз от кладбищенского дерна. Но она сделала вид, будто не видит его. Ее удивило присутствие Гудвуда на похоронах, только и всего. Почему-то она считала само собой разумеющимся, что, проводив Ральфа в Гарденкорт, он уехал из Англии: она помнила, как не по вкусу пришлась ему эта страна. Тем не менее он, вне всякого сомнения, был здесь, и что-то в его манере держаться говорило: его привели сюда сложные мотивы. Изабелла не желала встречаться с ним глазами, хоть знала наверное, что прочтет в них сочувствие, но ей было при нем неловко. Когда кучка приезжих ушла с кладбища, исчез и он; подошла к ней только Генриетта Стэкпол – к миссис Тачит подходили многие. Глаза у Генриетты были заплаканы.