Помолчав немного, он распалился снова: сердцу его стало тесно в груди, и оно уже не повиновалось никаким приказам.
– Когда-то я говорил: этот вот – турок или болгарин, а этот – грек. Ради родины, хозяин, я таких дел наделал, что у тебя, как послушаешь, волосы встанут дыбом: резал, грабил, жег села, насиловал женщин, уничтожал дома… Почему? Потому что они были болгарами да турками. «Чтоб ты пропал, сволочь! – нередко говорю я сам себе и сам же ругаю себя последними словами. – Чтоб ты сгинул, безмозглый!» Теперь, когда я набрался наконец ума, я говорю: этот вот – хороший человек, а этот – плохой. Что значит «болгарин» или «ромей»? Для меня это одно и то же. Единственное, что имеет значение, – плох он или хорош. А теперь, чем больше я старею, – клянусь хлебом, который я ем! – мне все более кажется, что даже это перестает меня интересовать. Да и что значит «плохой» или «хороший»?! Мне их всех жаль, душа за всех болит, хоть я и делаю вид, что мне до них никакого дела нет. Вот, говорю я себе, этот бедняга ест, пьет, любит, боится, имеет своего бога и дьявола, и он тоже загнется, и он тоже в землю ляжет, и сожрут его черви… Эх, несчастный! Все мы – братья… Мясо для червей!
А если речь идет о женщине, ну, так тут уже – ей-богу! – рыдать хочется. Твое благородие то и дело смеется надо мной за то, что я люблю женщин. Да как же их не любить?! Создания они слабые, сами не знают, что с ними происходит, возьмешь их за грудки – они тут же раскрываются и отдаются без остатка!
Пошел я однажды опять-таки в болгарское село. Подлый ромей, сельский староста, выдал меня, и вот окружили меня в доме, где я прятался. Выскочил я на террасу, перебираюсь с крыши на крышу – ночь была лунная, – прыгаю, словно кот, по крышам, пытаюсь уйти. Тень мою заметили, поднялись на крыши и стали палить из ружей. Что делать? Прыгнул я в какой-то двор. А во дворе том болгарка спала. Вскочила она в одной рубахе, увидела меня и открыла уж было рот, чтобы закричать, но я протянул руку и говорю ей: «Помолчи! Ради бога, помолчи!», а затем – хвать за груди. Женщина побледнела, сникла. «Пойдем в дом, – говорит мне тихо. – Пойдем в дом, чтобы нас не увидели…» Вошли мы в дом, сжала она мою руку и спрашивает: «Ты – ромей?» – «Да, ромей. Не выдавай меня!» Обнял я ее за талию, она – ни звука. Переспал я с ней, и сердце от наслаждения трепетало. «Вот, Зорбас, – сказал я себе, – вот что значит женщина, вот что значит человек. Болгарка она? Ромейка? Тарабарка?
[49]
Все равно! Она – человек. Человек! Так не стыдно ли тебе убивать? Пропади ты пропадом!»
Так говорил я, пока был с ней, у ее теплой груди. Но разве родина – сука бешеная – отпустит?! Утром ушел я в болгарской одежде, которую дала мне болгарка-вдова: вынула она из сундука одежду покойного мужа, стала целовать мне колени и просила вернуться.
Как же! Вернулся я на следующую ночь, так сказать, патриотом – зверем неукротимым, вернулся с канистрой нефти и сжег село. Должно быть, и она сгорела, несчастная. Звали ее Людмила…
Зорбас вздохнул, закурил сигарету, затянулся пару раз, затем отшвырнул ее и сказал:
– Родина, говоришь… Читаешь всякую дрянь в своих бумажках… Ты меня послушай: до тех пор пока существует родина, человек остается зверем, неукротимым зверем… Но я – слава богу! – спасся. Спасся! А ты?
Я не ответил. Все вопросы, которые я пытался развязать узел за узлом в своем одиночестве, прикованный к креслу, этот человек решил мечом в горах на свежем воздухе.
Я безутешно закрыл глаза.
– Уснул, хозяин? – устало спросил Зорбас. – А я, болван, все рассказываю да рассказываю!
Он, ворча, улегся на постели, и вскоре раздался его храп.
Всю ночь я не смог глаз сомкнуть. Соловей, впервые певший тогда в нашем одиночестве, наполнил сердце мое невыносимой тоской, и вдруг я почувствовал, как из глаз моих текут слезы.
На рассвете я поднялся, стал у двери, посмотрел на море и на землю, и показалось мне, будто мир за ночь изменился. Росший на песке кактус, вчера еще совсем убогий, покрылся крохотными белыми цветами, а воздухе был разлит идущий издали сладостный аромат цветущих лимонных и апельсиновых деревьев. Я сделал несколько шагов по новой, разубранной земле и все не мог насытиться вечно обновляющимся чудом.
Вдруг за спиной у меня раздался крик. Я обернулся и увидел обнаженного до пояса Зорбаса, который стоял в дверях и тоже зачарованно созерцал весну.
– Что это, хозяин?! – воскликнул он потрясенно. – Ей-богу, сегодня я вижу мир впервые. Что за чудо, хозяин, эта синева, которая колышется там вдали? Как ее зовут? Море? Море? А это что – в зеленом переднике с цветами? Земля? Какой мастер сотворил все это?! Клянусь, хозяин, я впервые вижу мир!
На глазах у него были слезы.
– Эй, Зорбас! – воскликнул я. – Ты что, сдурел?
– Не смейся! Разве ты сам не видишь? Колдуют над нами, хозяин!
Зорбас выскочил из дому и пустился в пляс, катаясь по траве, словно жеребенок весной.
Взошло солнце, и я подставил ладони погреться под его лучами. Деревья расцветали, грудь расширялась, душа расцветала, словно дерево, и чувствовалось, что душа и тело созданы из одного и того же материала.
Зорбас уже поднялся с травы. Его волосы были все в росе и в земле.
– Поторапливайся, хозяин! – закричал он. – Давай оденемся и принарядимся – сегодня у нас освящение. В любую минуту могут нагрянуть поп со старостами. Если они увидят, что мы катаемся по траве, позор компании! Так что надеть рубахи с накрахмаленными воротничками и галстуки! Сделай рожу посерьезнее! Ничего, если головы нет, достаточно, чтобы шляпа была… Эх, люди!
Мы оделись, приготовились, пришли рабочие, появились и старосты.
– Потерпи, хозяин, не вздумай смеяться, не то – опозоримся!
Впереди шел отец Стефан в засаленной рясе с бездонными карманами. При освящении, на похоронах, на свадьбах, на крестинах он бросал в эти бездны все, чем его только благодарили, – изюм, бублики, пироги с творогом, огурцы, котлеты, кутью, конфеты, а вечером старая попадья надевала на нос очки и, жуя, принималась за разбор…
За отцом Стефаном шли старосты – Контоманольос, хозяин кофейни, который повидал мир, потому что ездил до самой Ханьи и даже видел принца Георгия; спокойный и радушный дядюшка Анагностис в белоснежной рубахе с широкими рукавами; строгий и официальный учитель с тростью и, наконец, ступающий медленным, тяжелым шагом Маврантонис в черным платке, черной рубахе и черных сапогах – он поздоровался, едва приоткрыв рот, скорбный и угрюмый, и остановился поодаль, повернувшись к морю спиной.
– Во имя Бога! – торжественно произнес Зорбас.
Он пошел впереди, а все прочие последовали за ним, исполненные религиозного благочестия.
Прадавние воспоминания о магических священнодействиях пробуждались в груди у крестьян. Все устремили взгляд на попа, словно ожидая увидеть, как он борется с незримыми силами и заклинает их. Вот уже тысячи лет чародей воздымал руки, кропил кропилом воздух, бормотал всесильные чудодейственные слова, и лукавые демоны убегали, а из воды, земли и воздуха спешили на помощь человеку добрые духи.