Неудивительно, что Баррес, «скованный судорогой ужаса» при виде гибнущей лошади, предполагает «способность испытывать страх» у тех, кто живет в полную силу. «Они не могут не испытывать потрясений и страха, те, для кого искусство не является самодостаточным миром, чьи потребности стремятся к удовлетворению за пределами этого мира: когда они попытаются хотя бы отчасти перенести свои грезы в обычную людскую жизнь, это может кончиться только несчастьем. У молодых людей на картинах Содомы, при физической мощи мускулистых тел, лица выражают напряженную, почти страдальческую работу мысли: это зрелище невероятно утомляет». А старик Тэн
[15]
, над которым Баррес потешается, совсем иначе отзывался о созданиях живописцев Ренессанса: выраженная в них полнота жизни не утомляла его, а, напротив, пробуждала в нем силы. Приведенные строки роднят Барреса с теми, кто любит порассуждать об инфантах и семействе Борджа, коротая свой век в провонявших мочой зданиях разных там министерств. Ах! Вот уж для кого искусство — поистине «самодостаточный мир»; никогда они не «попытаются хотя бы отчасти перенести свои грезы» в собственную никчемную жизнь! Они будут все глубже врастать в конторские стулья, а Баррес — в почву родной Лотарингии. Ибо за всеми разговорами о «приятии», за всеми ограничениями сегодня ясно просматривается автор, для которого вид человека, желающего состояться, — не более чем утомительное зрелище.
А под конец я не могу не вспомнить о другом писателе, который нынче у нас не в моде, которого осмеивает, вернее, замалчивает банда писак, недостойных чистить ему ботинки. Он-то, слава богу, вкусил сполна все радости плоти. На войне он становится командиром, Баррес до этого не дослужился; он бороздит вражеские воды на торпедном катере, тайно заходит в них на подводной лодке; он ранен; он проникает вглубь вражеской территории, при свете дня преодолевает на самолете пятьсот километров, чтобы во время бомбежки пролететь над вражеской столицей; он захватывает город и дарит его своей стране; он становится кумиром молодежи, — а Баррес в день «парада Победы» проходит по проезжей части проспекта Великой Армии, и в толпе, собравшейся на тротуарах, узнают его, произносят его имя, но из этой толпы не доносится ни единого приветственного возгласа. Он совершает все это, будучи ровесником Барреса, или почти ровесником: он всего на год моложе, и его не назовешь молодым. Но он не из породы тех, «чьи потребности находят удовлетворение» лишь в искусстве. После рассказа о человеке, который лишь принюхивался к тому, что взяли от жизни другие, я просто должен был рассказать о человеке, который сам взял от жизни все, что мог.
1925
1925. Баррес уходит все дальше
«Мне хотелось бы, чтобы сейчас, два года спустя, вы уточнили вашу позицию по отношению к нему как писателю и как человеку».
В таких словах «Нувель Литтерер» попросила меня написать несколько строк о Барресе. Правильно. Наши «позиции» по отношению к людям, к идеям, к проблемам меняются год от года. И дело не в том, что в природе, согласно древнему изречению, все течет, — а в том, что всякий раз некая позиция меняется на прямо противоположную. И нам еще приходится оправдываться за то, что мы следуем этому неодолимому течению: такова одна из нелепых повинностей, налагаемых на нас общественным мнением. Это все равно как, если бы ребенка упрекали в том, что он унаследовал фигуру матери. Но человеку незачем оправдываться, если он меняется, ведь перемена — это чаще всего результат житейского опыта, возмужания, всего того, что приходит к нам с годами, пусть даже речь идет о перемене политических взглядов, которая обычно подвергается суровому осуждению. Меняться не грешно, ибо это свойственно человеку. Но в том, что ты не изменился, также не нужно оправдываться.
Ну, так вот: если спустя два года я все еще полагаю, что Баррес — наш самый значительный писатель первой четверти XX века, то как общественный деятель он теперь нравится мне куда меньше. Придавать чрезмерную важность людям и предметам, вовсе этого не заслуживающим, кидать свой ограниченный и недолговечный запас сил в бочку Данаид, чтобы потом снова и снова начинать все сначала, расточать лучшее в самом себе на потребу дуракам и мерзавцам, отдавая им положенную дань пустой болтовни, суеты и того, что я, увы, должен назвать ребячеством в серьезных делах: выполняя эти непременные условия общественной деятельности, он зачастую забывал, что первейший долг выдающегося человека — это его долг перед самим собой (люди заурядные об этом долге не имеют понятия).
Во все, чем он занимался, он привносил страстность, присущую ему одному; перенять ее нельзя, даже старательно подражая.
Я не раз видел Барреса на парламентских заседаниях, когда депутаты обсуждали преступный мирный договор. «Я бы этого не вынес, — размышлял я тогда. — Как ему удается держать себя в руках? Присутствовать на сборищах, где решаются такие важные вопросы, причем решения принимаются без любви к истине, без любви к родине, присутствовать и не принимать самого активного участия в происходящем, — я не вынес бы этого физически. Либо надо целиком посвятить себя парламентской деятельности — и тогда прощай, литература, — либо попросту не обращать на нее внимания, даже перестать читать газеты. Но сидеть там, ни во что не вмешиваясь, делать заметки в блокноте и наслаждаться мерзостью происходящего, ибо «без этого было бы тоскливо жить»
{12}, — нет, для меня такое немыслимо. Отвращение, раздражение, негодование, желание крикнуть: «Да ничего подобного!» душили бы, распирали бы меня и заставили бы уйти отсюда, как я ухожу сейчас». В самом деле, побывав как зритель на трех заседаниях, я больше не возвращался в Палату, где мой разум, мое сердце, остатки моего здравого смысла, в общем, все мои чувства подверглись пытке, потрясение от которой повлияло на всю мою жизнь.
Если вас очень сильно тошнит, уже не до честолюбия: властвовать над людьми значит тесно соприкасаться с ними, а именно это стало для вас совершенно нестерпимым. И лучше уж удалиться в свою палатку, чем сохранять среди себе подобных такую позицию, когда все мысли сосредоточены только на том, чтобы истребить их всех до единого.
Вдобавок из-за своей общественной деятельности Баррес не был «свободным человеком».
Наверное, как однажды сказал он сам, поток увлекал его за собой, не загрязняя, и этим нельзя не восхищаться, особенно когда видишь, сколько блестящих людей замарываются с ног до головы, участвуя в этой отвратительной и бессмысленной возне. И все же меня коробит, что ему приходилось не раз и не два отступаться от взглядов, прежде признаваемых им за истину, ради соблюдения верности позиции и роли, которую он для себя избрал. Дурак словно нарочно создан для того, чтобы отстаивать интересы политической партии: он твердо знает, что на свете есть только одна правда, его собственная, и ему не приходится опровергать доводы в пользу какой-либо иной. Но Баррес, светлая голова! К исходу очередного заседания, когда он из партийных соображений голосовал «за», хотя в душе был против, когда он без конца пережевывал прописные истины, нес всякий вздор, чтобы угодить разношерстной толпе избирателей, заискивал перед чистильщиками выгребных ям в своем округе, обходил молчанием добрые дела, совершенные его политическими противниками, поддерживал идиотов, потому что это были благонамеренные идиоты, приложил руку к бесчисленному множеству лицемерных и лживых резолюций по социальным вопросам, в общем, сплошь и рядом действовал наперекор самому себе, наперекор истине, — после всего этого как чувствовала себя его совесть?