«С тех пор как помню себя, — пишет Моран, — меня всегда обуревало желание оказаться где-то далеко, мучительное, словно боль от старой раны. Вы переменитесь, сказано в «Подражании Христу», но не станете лучше». И Моран вспоминает слова Мишле о медузе: «Когда она в движении, то мечтает о покое; а пребывая в покое, мечтает о движении». И однако, Моран, наконец, находит для себя прибежище — или, по крайней мере, делает все необходимое для этого. Он покупает виллу на Лазурном берегу. Что касается меня, то я видел множество вилл, которые предлагалось купить, причем в самых восхитительных и живописных местах. Но я знаю: как только под договором о покупке появится моя подпись, мне безумно захочется оказаться где-то еще, и только что приобретенная собственность будет тяготить меня, как цепи — каторжника (всякую собственность можно уподобить цепям). «Обосноваться»: само это слово уже вызывает у меня тошноту. А слово «отбросить» точно возвращает мне молодость. Отбросить! Отбросить!
Зная все это, я должен был бы относиться к виллам с полным безразличием. Но нет! Я понимаю, что такое вот счастье — не для меня, и все же, видя их, принимаюсь самым постыдным образом томиться, тосковать по этому счастью. Любой великолепный пейзаж, любое прекрасное создание — ибо с людьми у меня происходит то же самое — делают меня несчастным вдвойне; я печалюсь оттого, что они мне не принадлежат, и в то же время ясно себе представляю, как бы я тосковал, обладая ими. Это комедия, но ее следовало бы воспринимать трагически (так же можно сказать и обо всей нашей жизни). «Ни с тобой жить не могу, ни без тебя!» Горестный вопль римского поэта
[20]
не стихнет, доколе пребудет род людской.
* * *
Переехав через границу и направляясь к горным озерам Италии, я на полпути испугался и повернул назад. Если озера эти и вправду так прекрасны, как о них рассказывают, я буду с особой остротой чувствовать, что недостоин находиться на их берегах.
Ибо в ослепительном соседстве этих озер моя жизнь всегда будет казаться убогой. Лишь человеческие существа способны дать мне в этом мире подлинную радость. «Мы получаем наслаждение только от себе подобных, все прочее не имеет для нас никакой цены» (Вовенарг
[21]
). И я непохож на Барреса, который принюхивается к ним издалека, а потом оправляет их в звучную фразу; у меня нет этой незавидной способности. Как простой обыватель (и нисколько не стыдясь банальности моих устремлений), я ценю в путешествиях лишь счастливые возможности порадовать душу и тело, то есть нерасторжимое единство тела и души, в коем поочередно берет верх то первое, то вторая, счастливые возможности влюбиться или, вернее, поддаться непобедимому очарованию, наслаждаясь поэтическими созданиями среди столь же поэтической, родной им природы. Но стоит мне овладеть кем-то из них, — и я готов променять ту, что в моих объятиях, на всех тех, кого еще не успел узнать, на последнюю из тех, что еще неведомы мне. Как часто мы любуемся вещицами, выставленными в витрине магазина, а купив, не знаем, что с ними делать! Сколько мужчин, обнимая женщину, получают наслаждение от другой, которая далеко! Все, чем мы овладели, погибает для нас. Я двигаюсь ощупью, словно играя в жмурки, и кто оказывается в моих объятиях, сразу выходит из игры.
Там, где все безобразны, как, например, в Париже, некому по-настоящему раздразнить в нас желание, поэтому описанное мной состояние не наблюдается в острой форме. Но там, где встречается много красивых людей, оно оборачивается сплошной мукой, ибо, как сказала святая Тереза, «желание наше неисцелимо». Зная, что мне не миновать этой муки, я дважды спешно покидал Италию.
Впрочем, была и другая причина. Я не хочу быть праздным наблюдателем в краю, где некогда люди жили такой полнокровной жизнью. Рим, Флоренция, Сиена… нет, я не могу удовлетворять любопытство там, где люди утоляли бурные страсти. Пусть уж лучше в моих знаниях останется пробел.
И вообще, когда душа не может обрести желаемое, мысль о хождении по музеям вызывает тошноту. Я говорю: душа, ибо плотское желание сильней всего терзает именно душу, а не тело; слишком часто мы забываем об этом. Только если страсти твои утолены полностью, ты способен заинтересоваться в окружающем мире чем-то, не имеющим отношения к этим страстям. А для того, чтобы выискивать в путеводителе дату сооружения какой-то там арки, надо, на мой взгляд, испытывать прямо-таки исключительный интерес к окружающему миру.
Впрочем, мне хорошо известно, что такое Италия. Мрачный, суровый край, где в полдень, в общей зале гостиницы, хочется руки на себя наложить.
Я бежал с берегов итальянских озер… Но всякое путешествие в чужую страну превращается у меня в одно нескончаемое бегство. Словно спасаясь из объятых пламенем городов, я спешно покидаю одно за другим места, где не смог стать по-настоящему счастливым, ибо тем самым они для меня отравлены; я ношусь из города в город, точно бильярдный шар, отскакивающий от краев стола. «Вперед! Вперед!» — приказывает мне желание, неумолимое, как смерть, и всякий раз походная песнь решает все и не решает ничего. Приехав вечером в Гранаду, я бежал оттуда уже на следующее утро, в такой лихорадочной спешке, как если бы меня собирались арестовать. И только потому, что я не был там счастлив: это единственная причина. В ликующем сиянии солнца, но со смертью в душе я кричал себе: «Закрой глаза, закрой глаза, чтобы не видеть этот край, где ты не смог насладиться досыта». Бежав оттуда, я испытал такое же чувство безмерного облегчения, какое наступило в поезде, увозившем меня с фронта после ранения: мне так омерзело общество людей, что я все утро проторчал в зале ожидания, облепленный мухами, лишь бы не выходить на улицу, не смотреть на толпу…
Приехав из Туниса в Фес (а добраться из одного города в другой не так-то просто), я возненавидел Фес и два дня спустя уехал в Танжер, где умудрился испортить себе даже прошлое, попытавшись вновь пережить когда-то обретенное счастье. Очаровательное существо из моих воспоминаний я подменил существом невзрачным и, понятное дело, не только не добился нового счастья, но в итоге лишился даже обретенного в прошлом. И вернулся в Фес с чувством какого-то жутковатого удовлетворения: надо же, все вышло в точности так, как я и предполагал. В Фесе я заметил на улице унтер-офицеров — и Фес сделался мне отвратителен. Утром я снова собрался в путь, на сей раз в нелюбимый мной Алжир, понадеявшись, что после него Фес покажется мне милее; кто, на свою беду, свободен, тому приходится прибегать к таким вот уловкам, чтобы получить хоть каплю радости; увы, свобода не может отвергнуть своих защитников. Решив уехать в три часа дня, я уехал в четыре, под проливным дождем, не успев забрать у приятеля, которого не оказалось дома, чемодан со всеми моими деньгами, и зная по опыту, чем может обернуться двухдневная поездка по марокканской дороге в грозу: в самом деле, на следующий день на этой дороге, сплошь в рытвинах и трещинах, случилась авария: один человек погиб, семеро были ранены. Но все же мгновение, когда я поддался этому порыву, — тем более безрассудному, что в ту пору я еще не оправился от ранения, — было для меня сладостней, чем десять месяцев путешествия. Никогда не забуду, как я, купив билет, пересек Торговую площадь Феса, под шквальным ветром, на подгибающихся ногах: да, я чуть не потерял сознание от облегчения, когда перестал бороться с соблазном бегства, изводившим меня с самого утра. И однако я воспринял как трагедию то, что покорился некоей превосходящей силе, что это свершилось, я утратил волю, и долгие месяцы рассудительности, осмотрительности, самообладания пошли прахом. Когда тебя затягивает неудержимое движение вперед, паническое стремление вперед, словно велосипедиста во время гонки за лидером, и ты уже не можешь остановиться, увлекаемый чуждой, неведомой мощью, словно пьяное войско, которое поднялось в атаку и несется, несется, не понимая происходящего, не боясь пуль… Дорогой мой Луи Фабюле, вам довелось быть свидетелем этого безумства, вы видели перед собой одержимого демонами: теперь вы сможете подтвердить, что затравленные скитальцы — не просто выдумка литератора
{15}.