— Вик, — повернулась к мужу Нэнси, — я думаю, нам нужен еще один ребенок. В качестве косметического средства. Я тоже хочу выглядеть как Китти.
— Конечно, — кивнул Вик. — Я попрошу босса о прибавке жалованья в связи с увеличением семейства.
Арчер слушал вполуха. Интересно, спрятан ли в комнате микрофон, думал он. Почему нет? И какие выводы сделает агент ФБР из этого разговора? Что они вульгарные люди? И, раз они столь пренебрежительно относятся к материнству, можно представить себе, как они чтут другие основополагающие американские ценности. Патриотизм, верность родине, конституцию. Арчер покачал головой. Китти что-то сказала, а он прослушал.
— В чем дело, Клемент? — повторила она, не сводя с него глаз. — Ты витаешь в облаках. Тебя что-то тревожит?
— Он замечтался, — пришел на помощь Вик. — Ему привиделись неземные красавицы.
— Я мечтаю об обеде, — ответил Арчер. — Потому что уже забыл про ленч. — Он встряхнулся. — Пошли.
Они надели пальто и шубы и направились к автомобилю Эрресов.
Зал был полон, и зрители, родители и друзья самодеятельных артистов, настроенные очень дружелюбно и готовые простить любую погрешность, весело смеялись над смешными репликами бывшей звезды футбольной команды колледжа, молодого интеллектуала, рассеянного, но справедливого профессора, над запоздалой кокетливостью профессорской жены, встретившейся со своим прежним кавалером, над смиренной мудростью декана, пытающегося балансировать между жесткими требованиями членов попечительского совета и принципами академической свободы. Завязкой пьесы стало заявление далекого от политики профессора английской литературы, который объявил, что в качестве примера литературного эссе он зачитает последнее письмо Бартоломео Ванцетти,
[59]
написанное перед казнью, а ее содержанием — последствия этого не слишком корректного в политическом смысле решения. Конечно же, в основу фарса были положены, мягко говоря, не смешные события, но, сидя рядом с Нэнси, Арчер в полной мере оценил мастерство авторов пьесы, которые смогли уйти от трагедии, при этом не опошляя самого документа и заложенных в него идей, целенаправленно, но ненавязчиво подводя зрителей к мысли, что в итоге все закончится хорошо, что бывший футболист при всей своей грубости — хороший парень, что декан, когда придется принимать решение, выкажет удивительную мудрость, несмотря на все ахи и охи, вызванные вставшей перед ним дилеммой, что попечительский совет сможет внять голосу разума, что никого не исключат, никого не уволят, жена вернется к мужу, девушка наладит отношения с очень умным, но придерживающимся излишне радикальных взглядов юношей, люди поведут себя достойно и проявят присущее им здравомыслие, и все потому, что сами драматурги — достаточно достойные и здравомыслящие представители человечества. О подслушивании телефонных разговоров и о Федеральном бюро расследований на сцене в этот вечер не упоминали.
Слушая забавные диалоги, звучащие со сцены, смеясь со всем залом, Арчер почувствовал ностальгию по потерянному, оставшемуся в далеком прошлом академическому миру, возрожденному в его памяти происходящими на сцене событиями, где громогласные члены попечительского совета показывали себя настоящими американцами, а к радикально настроенным интеллектуалам относились с юмором, действуя по принципу: чем бы дитя ни тешилось… Когда написали эту пьесу? В 1938-м? В 1939-м? Далеко же с той поры ушла Америка. Что бы произошло, будь пьеса написана в этом году? Вход в театр перегородили бы пикетами? Артистов бы забросали тухлыми яйцами? Драматургами заинтересовалось бы ФБР? И кто оказался бы прав в этом году? Добрые, остроумные авторы пьесы или следователи и пикетчики? Арчер знал, что всего лишь две недели тому назад он бы ответил на этот вопрос без запинки.
А теперь… сидя среди пятисот улыбающихся, пребывающих в самом благостном расположении духа зрителей, очарованных идущим со сцены отражением их собственного гуманизма и даже идеализма, напрочь забывших об угрозах, подстерегающих их в повседневной жизни, теперь Арчер затруднился бы с ответом. Этот спектакль, думал он, следует воспринимать как историческое костюмированное действо, в котором все персонажи облачены в оригинальные и прекрасные моральные наряды, успевшие, однако, выйти из моды. Моральный наряд ручной работы, скроенный индивидуально, под конкретного человека, с идеальными швами, думал Арчер, вспоминая Тага, вытесняется с рынка бездушными, с каждым годом совершенствующимися машинами, заменяется стандартизированным нарядом, рассчитанной на массовое производство униформой, призванной скрыть все индивидуальные особенности личности — как достоинства, так и недостатки. Он задавался вопросом, а что бы сказали сидящие вокруг люди, узнав, что отец красивой юной девушки, играющей на сцене тридцатилетнюю женщину, подозревается государством в измене, и позвонил бы ему кто-нибудь из зрителей, чтобы пригласить на обед, отдавая себе отчет в том, что приглашение это будет подслушано компетентными органами, проверено и занесено в соответствующее досье для принятия превентивных мер в случае возможных нарушений правопорядка.
Арчер мотнул головой, не желая вновь возвращаться к этим мыслям, из-за которых и по дороге в колледж, и за обеденным столом не произнес и двух десятков слов. Он заставил себя сосредоточить все внимание на сцене и игре дочери, чтобы после спектакля дать объективную оценку увиденному.
К его полному изумлению, играла Джейн блестяще. Когда Арчер слышал, как она повторяла свою роль в гостиной их дома, он с отеческой улыбкой думал о том, что уровень исполнения оставляет желать лучшего и профессионализмом тут и не пахнет. А вот на сцене, в искусном гриме, наслаждаясь светом рампы, вдохновляемая смехом аудитории, окруженная артистами ее возраста, но не наделенными таким талантом, Джейн совершенно преобразилась. «Я бы признал это, даже если бы не был ее отцом, — размышлял Арчер. — Не только ее игра производит впечатление. Нет сомнения и в том, что по современным стандартам она очень красива». Чтобы выглядеть старше, Джейн забрала волосы вверх. Туфли на высоком каблуке оптически удлинили ноги, сделали их более стройными. К тому же кто-то посоветовал ей надеть платье, добавляющее изящества ее довольно пышной фигуре.
Арчер искоса взглянул на Нэнси, сидевшую рядом. Она откинулась на спинку кресла с напряженным, застывшим лицом. Не улыбалась, как остальные зрители. Глаза Нэнси впились в сцену, она даже не заметила брошенного на нее взгляда Арчера. «Интересно, что отражает сейчас ее лицо?» — подумал режиссер. Разочарование, сожаление, тоску и печаль по давно упущенным возможностям? Видит ли она себя в Джейн, очень молодую, очень серьезную, полную самых радужных надежд? Вспоминает ли радость и волнение тех вечеров, когда ее игра тоже вызывала смех и аплодисменты, когда она сказала своему молодому человеку, что не выйдет за него замуж, что не согласна даже на помолвку, потому что намерена сделать театральную карьеру в Нью-Йорке? Вспоминает ли она прожитое, порывы любви, постепенный отказ от честолюбивых помыслов, появление детей, свой уход в тень симпатичного мужчины, сидящего через два кресла от нее, мужчины, который пятнадцать лет тому назад выбрал жизненный путь, позволивший ему держаться рядом с ней? Скрывает ли это напряженное, застывшее лицо нелегкие размышления о превратностях судьбы, о месте случая в человеческой жизни, о необратимости уходящего времени, о замаскированных под подарки и удовольствия наказаниях, которые несет любовь? И, наблюдая за игрой дочери своих друзей, освещенной яркими огнями рампы, не задавалась ли она мучительными вопросами: «Что я наделала? Что со мной произошло?»