Молодежь из военно-патриотических клубов «Парубки Биндюры», «Гадючина» и «Flame of freedom» в едином порыве явилась на вербовочный пункт и вступила в ультрапатриотическую армию.
Завидную сознательность проявила община упырей Лионеберге: почти полным составом она присоединилась к всенародному ультрапатриотическому движению и согласна нести вместе со смертными тяжелую дубину народной войны на территорию порабощенной имперцами Накручины. Королева Ночи благословляет своих подданных…
Боже, боже…
Персефоний погрузился в беспокойную дрему, но проснулся еще раньше, чем оплыли свечи. Повинуясь капризу, подошел к окну и приоткрыл штору. Свет ударил по глазам, на минуту он зажмурился и подождал, пока не побледнел въевшийся в сетчатку образ необыкновенно яркого дня, насыщенного синим, голубым, зеленым и почему-то розовым. Потом заставил себя снова приоткрыть глаза.
Небесная синева, сочная зелень растительности. Над крышами неторопливо плыли раскрашенные в синий с желтым ковры-самолеты полицейских патрулей, и Персефоний сообразил: это уже идет подготовка к параду. Он начнется через несколько часов. Парад, потом гулянья. Все полицейские силы привлечены к обеспечению порядка.
«Не посмотреть ли?» — подумал Персефоний. Подумал вполне безразлично, но тут же понял, что не сможет уехать, не побывав на параде. Изгнанник, он милостиво выпущен из балагана, но тут остается его город, его народ, тут остается жизнь, которой он принадлежал, хотя никогда и не думал об этом.
…Костюм из Ссоры-Мировой был уложен, и он облачился в нарядный сюртук поверх батистовой сорочки, повязал на шею вместо галстука янтарного цвета платок. На плечи набросил плащ — во-первых, удобно в дороге, во-вторых, любая другая одежда безобразно скособочивалась, стоило положить в нее проклятущий «магум», а Персефоний не собирался возвращаться и прямо с Гульбинки думал поехать на вокзал. Нахлобучив на голову котелок, он помедлил, выбирая между тростью и зонтом. Остановился на трости. Подхватил саквояж и стремительно вышел, не давая себе времени оглянуться. Запер дверь, ключ положил в карман сюртука и торопливо спустился по лестнице.
Справедливости ради надо сказать, что в конторе домовладельца Персефонию в значительной мере помогли преодолеть тоску расставания с родиной. Ненароком, конечно: просто сообщили, что он «больше не жилец — в смысле, под нашей крышей». Однако квартплату взять успели и вернуть отказались наотрез. Персефоний попробовал спорить, но бросил эту затею, покуда не то что на парад глядеть — жить не расхотелось.
Светились окна и витрины, вдоль мостовых горели цепочки фонарей, в воздухе мерцали разноцветными огнями мириады выпущенных на волю светляков, кое-где переливались магические радуги. Народ валом валил на Гульбинку. Дневные и ночные жители бок о бок пробивались по запруженным экипажами улицам и тротуарам, где теснились, образуя заторы, тележки торговцев. Все стремилось туда, в центр города.
Персефоний свернул во дворы, чтобы срезать дорогу, и тут столкнулся с неожиданым препятствием в лице тощего «фантомчика», о котором после стычки в «Надел и пошел» забыл, считая, что тот отозван.
— Не ходите туда, сударь! — воскликнул призрак, поднимая руку ладонью вперед. Персефоний не остановился и был удивлен ощутимым прикосновением чего-то материального, упругого и даже немного теплого. — Не ходите!
— Куда не ходить? Почему?
— Прошу вас, поменьше соприкасайтесь с действительностью. Не теряйте своего душевного настроя!
— Какого еще настроя, о чем вы?
— Позвольте объяснить, сударь. Перед вами существо глубоко несчастное, вечно голодное, потому как судьба по великим грехам моим определила мне питаться только чувствами нежными, хрупкими, сугубо романтическими. А для фантома это… вечное недоедание. И вот впервые вами так напитан, так напитан…
— Когда это вы успели мной напитаться?
— А нынче днем, когда вы бессонницей пострадать изволили, — доверчиво улыбнулся призрак.
— Что-то вы темните, — усомнился Персефоний. — Не помню я в себе никаких романтических чувств.
— А это потому, что вы как бы в забытьи пребывали, — охотно объяснил фантом. — Между тем чувства ваши были очень похожи на те, которые дневной житель, человек, скажем, испытывает ночью. То есть не тогда, когда из-за работы не до сна, а просто так — не спится, и все… Хорошо еще, чтобы ветер в листве, или дождик, или чтобы луна и облака вокруг такие… — Он попытался показать на пальцах, какие именно. — И мысли в голову идут — не о сиюминутном, а о самом важном…
— Так вы за мной подглядывали? — упрекнул Персефоний, впрочем, без особого осуждения. Вот только ясно, что призрак что-то скрывает. — Вам это господин Воевода приказал?
— Да в общем-то никак нет… — смутился фантом. — Хотя отчасти — так точно. Оне сказали: у них — то есть у вас — теперь перед отъездом чувствительность сделается, так ты покрутись рядом… В качестве награды, значит. А у вас лучше, чем просто чувствительность! — радостно заявил он. — У вас такое… какого я уже лет не помню сколько не едал! Другие-то все больше о себе да про себя…
— А я о ком? Уж извините, только мне кажется, вы обманываете, — сердясь, сказал Персефоний. — Зачем вам, чтобы я на парад не ходил, при чем тут чувства? Это ведь распоряжение Воеводы, так?
— Нет, это я сам! Хотя господин Воевода тоже бы сказал вам не ходить. Но я сам — вы ведь там глубокое чувство потерять можете, если увидите… — Он осекся.
— Что увижу? Или — кого? — нахмурившись, спросил Персефоний и вдруг понял. — Тучко? Бригадир Тучко где-то там? А ну, говорите толком, иначе…
Он сжал кулаки, и фантом невольно отпрянул: напитавшись силой чужих эмоций, он приобрел некоторую материальность и теперь был открыт для физических воздействий. Не в полной мере, конечно, но лицо молодого упыря стало вдруг таким жестким, что и неполная мера представилась более чем избыточной.
— Да, там он, — прошептал призрак. — Там. И если вы его увидите, у вас… отношение изменится. А мне бы этого так не хотелось… Поедемте лучше на вокзал, сударь! Я бы вас проводил…
— Что вы опять про чувства? Ведь врете! Я про Тучко и не думал.
— Думали-с! Сами себе не сознавались, а думали-с. Иначе я и не питался бы вами. Настоящий романтизм, он, знаете, только тогда и бывает, когда не за себя, а за других душа болит. А когда за себя — это так, позерство, самого себя жаление. Нет, сударь, вы про друга своего думали.
— Да что б вы понимали! Разве он мне друг?
— Когда про другого все время думают, даже не замечая этого, как еще назвать?
Персефоний вздохнул и, обогнув призрака, зашагал дальше.
— Не ходите, сударь, — чуть не плача, просил тот, плетясь следом. — Такое чувство тонкое, невесомое — может, никогда в жизни уже не будет подобного.
— Дурень вы, романтик, — бросил упырь через плечо, стыдясь своей грубости. — Сразу видно, что чувства для вас — еда. По-вашему, они для того существуют, чтобы сидеть и переваривать их? Не путайтесь под ногами!