Что, однако, поразило меня больше всего – ибо внешние очертания действуют безотказно на любой ум, будь он даже совершенно свободен от предрассудков, – это удивительная, если не сказать роскошная, изобретательность, с какой был одет мой лунатик, и непринужденная естественность, с какой он носил свой великолепный костюм, напоминая шотландского горца, который как ни в чем не бывало расхаживает по равнине, завернувшись в свой плед. Грудь его украшали медальон на тонкой золотой цепочке из тех, что привозят с собой индийские набобы, и тончайшая и элегантнейшая из всех шалей, что когда-либо изготовлялись на фабриках Кашмира. Когда он провел своей сильной и мускулистой, но изящной и белой, как слоновая кость, рукой по волосам, и я увидел, как сверкают унизывающие его пальцы рубиновые перстни и обнимающие его запястье брильянтовые браслеты, а уж я, умеющий определить на глаз число каратов и количество гранов в драгоценных камнях лучше любого химика с его реактивами, шлифовщика с его наждаком и ювелира с его весами, – я знаю толк в этих вещах.
– Как ваше имя, сударь?… – спросил я юношу, испытывая разом и некое смутное, неясное для меня самого, чувство нежности к несчастному страдальцу, и почтение к свергнутому властителю, в чьем наряде заметны были остатки прежней роскоши.
– Сударь!.. – повторил он со вздохом… – Я вовсе не сударь. Мое имя Мишель, но обычно меня зовут Мишель-плотник, ибо таково мое ремесло.
– Позвольте мне вам заметить, Мишель, что ничто в ваших манерах не выдает простого плотника, и я боюсь, что, предаваясь помимо воли неким всепоглощающим размышлениям, вы заблуждаетесь относительно вашего истинного происхождения.
– Поскольку мы находимся в лечебнице для умалишенных, я в качестве пациента, а вы в качестве гостя, то такое предположение звучит в ваших устах весьма естественно, однако уверяю вас: единственное, что не вызвало здесь возражений, – это мое имя и звание. Правда, я плотник состоятельный, быть может, самый богатый в мире, что же до этих предметов роскоши, вид которых не замедлил привести вас к тому ошибочному и лестному для меня заключению, с каким вы имели любезность меня познакомить, то поверьте, я ношу их не из гордыни, но потому, что их подарила мне моя жена, вот уже несколько лет весьма успешно ведущая торговлю с Левантом.
[70]
Если их у меня не отобрали при моем поступлении сюда, то, как мне иногда кажется, лишь потому, что я нахожусь под чьим-то покровительством, а также потому, что мой мирный и безобидный нрав располагает ко мне сторожей, и они обращаются со мной милосердно и предупредительно.
Пораженный той простой и ясной формой, в которую были облечены эти вполне естественные мысли и которой я, возможно, не придал бы такого значения, будь я к ней более привычен, я спросил с тревогой и любопытством:
– Постойте, дорогой Мишель! Вы, должно быть, принимали участие в очень важных предприятиях, если сумели накопить столь значительное состояние?…
Мишель покраснел, смутился, а затем, взглянув на меня с видом уверенным, но простодушным, отвечал:
– Вы правы, сударь, однако ж я и сам затрудняюсь сказать наверное, в чем заключалась природа и цель моих предприятий, хотя существование их не подлежит сомнению. Это я поставляю кедровые бревна и кипарисовые доски для дворца, который царь Соломон возводит для царицы Савской в самом центре Аррахиехского озера, в двух днях езды от оазиса Юпитера-Амона,
[71]
посреди большой ливийской пустыни.
– Ах вот оно что! – воскликнул я. – Это совсем другое дело. Но ведь вы, если я не ошибаюсь, сказали, что вы женаты. Ваша жена молода?
– Молода! – повторил Мишель с еще большим смущением. – Нет, сударь. Я думаю, ей более трех тысяч лет, хотя по виду ей не дашь больше двухсот.
– Еще того лучше, друг мой! Все это, благодарение Богу, ни на что не похоже. Считаете ли вы, по крайней мере, что, несмотря на свой преклонный возраст, она красива?
– Для всего мира и для вас, сударь, – нет. Она красива для меня, потому что я ее люблю, потому что она единственная женщина, достойная любви!..
– А не приходило ли вам когда-нибудь в голову, что в преследованиях, которым вы подвергаетесь, виновата ваша жена, с ее богатством и влиянием?
– Этого я не знаю и очень сожалею о том, что не знаю, ибо уверенность в этом скрасила бы мне дни, проводимые в заключении.
– Отчего же, Мишель, отчего же?
– Оттого, что она не может пожелать ничего дурного.
– О Мишель, вы воистину пробуждаете мое любопытство! Я хотел бы узнать вашу историю!
Не знаю, как вы, друзья мои, а я охотно уступил бы место на трех торжественных заседаниях Французской академии ради того, чтобы проникнуть в тот фантастический лабиринт, на существование которого мне намекнули полупризнания Мишеля…
Если же вы, друзья, не разделяете моих пристрастий, то у меня, к счастью, найдется для вас нить Ариадны. Поскорее перелистайте правой – или левой, если вы левша, а если вы с одинаковым проворством действуете обеими руками, то и обеими, – перелистайте, говорю я, двигаясь к началу книги, те страницы, которые вы успели прочесть. Сделать это вам будет нетрудно, особенно если, выказав известную твердость и ловкость, вы будете переворачивать несколько страниц разом. Таким образом вы дойдете до фронтисписа, до форзаца, до обложки, иными словами, до входа в этот скучный лабиринт, и получите возможность отплыть в сторону Наксоса.
[72]
– Мою историю, – повторил Мишель с очень серьезным видом, переводя взор с солнца, сиявшего в небе, на те мандрагоры, которые ему еще предстояло сорвать, чтобы убедиться и том, что поющих мандрагор не бывает, по крайней мере в саду лечебницы для лунатиков в Глазго… – Мою историю? Она, без сомнения, странна и непонятна, раз никто в нее не верит и раз все, кому я ее рассказывал, считают, что моя вера в вымыслы обличает перед судом всеобщего разума слабость и расстройство моего ума; ведь одно лишь это обстоятельство заставило здешних врачей позаботиться обо мне и взять те меры предосторожности, которые вы только что назвали преследованиями и которые я приписываю одному лишь человеколюбию. Как это объяснить? Мне самому моя история представляется последовательностью событий ясных и определенных, однако я не в силах объяснить, отчего они произошли, и попытался бы, пожалуй, не думать о них, если бы они не воскрешали в моей душе память о днях счастья и, главное, не напоминали мне о необходимости исполнить святой долг в срок, истекающий сегодня на закате.