– Этому несчастному очень повезло, – изрек один из судей внушительным тоном, показывавшим, что среди всей банды он занимает самое высокое положение или пользуется самым большим уважением. – Схвачен на месте преступления во время судебного заседания и повешен между восходом и заходом солнца! Есть же мерзавцы, которым на роду написан такой конец!
– Повешен между восходом и закатом солнца! – прошептал я. – Повешен, потому что мистрис Спикер было угодно накормить меня белой куропаткой с эстрагоном в компании датского дога; потому что я согласился уступить этому незадачливому животному половину моей пуховой перины и провел чудовищную ночь, защищая его от целого зверинца демонов, один вид которых заставил бы умереть от ужаса всю эту наглую челядь!.. О батюшка!.. О дядюшка!.. Что вы скажете, если однажды узнаете из «Вестника» графства Ренфру, доставленного к вам на борту большого корабля «Царица Савская», или из какого-либо другого источника о преступлении, в котором меня обвиняют, и никто не сможет убедить вас в моей невиновности! Что скажете вы, Билкис, если заподозрите, что в сердце, бившееся только для вас, могла закрасться мысль о преступлении, один рассказ о котором привел бы в ужас самых закоренелых негодяев!
Пребывая во власти этих невыразимых страданий, я внезапно заметил по какой-то неизъяснимой пульсации, что портрет Билкис не покинул меня и бьется у меня на сердце, словно другое сердце. Но я не осмеливался взглянуть на него. Я смотрел в жестокие лица служителей общественного порядка, приставленных ко мне сторожами, и кровь леденела у меня в жилах.
«Если эти судейские увидят золото и драгоценности, они наверняка украдут их!» – думал я, дрожа от страха.
Глава семнадцатая,
представляющая собою достоверный протокол одного судебного заседания
Шум, вызванный моим появлением в зале заседаний, утих далеко не сразу.
А затем, глухой и смутный, он возобновился снова за барьером, дальше которого не пускали любопытных.
Нужно отдать должное невинности рода человеческого: зрелище страшного преступника всегда таит для людей нечто новое. Ведь такое зрелище – большая редкость.
Я очутился перед судьями и поспешил обвести их растерянным взором, меж тем как они сверлили меня взглядами пристальными, пронзительными, острыми, словно стрелы, ибо я в тот день был главным героем представления.
Я испытывал странное ощущение, которое разъяснилось для меня лишь постепенно благодаря воспоминанию о том, что мне довелось испытать и пережить накануне. Хотя окружавшие меня существа принадлежали, пожалуй, к числу людей, я помимо воли замечал в них прежде всего смутное сходство с животными и лишь по здравом размышлении начинал видеть их такими, каковы они есть, иначе говоря, существами разумными – если, конечно, можно считать разумными людей, которые, как это ни невероятно, видят свой долг в том, чтобы законным образом отправить на смерть посреди городской площади существо, организованное так же, как они, равное им – если не превосходящее их – во владении всеми природными человеческими способностями; и все это ради того, чтобы преподать урок нравственности соотечественникам, родственникам и друзьям несчастной жертвы.
«Разве не удивительно, – думал я, – что, хотя человек, как нас уверяют, есть самое совершенное из созданий Господа, этот великий творец, имевший в своем распоряжении бесконечное число форм, уподобился то ли подлому изготовителю пастишей, то ли рисовальщику карикатур и – то ли от бессилия, то ли из каприза – составил свой шедевр из обрезков всех прочих произведений и запечатлел на лице сего печального четвероногого прямоходящего внешние черты всех представителей животного мира? Кто, например, принуждал его наделить вот эту свору судей, половина которой зевает, как дремлющие ищейки, а другая – как голодные пантеры, обликом бессловесных тварей? Неужели господин председатель не так достойно исполнял бы обязанности Миноса, Эака или Радаманта,
[109]
не будь его руки короче и непропорциональнее, чем лапки тушканчика, брюхо – круглее, чем у камбалы или гиппопотама, и не окажись его лицо вылитой мордой быка?
Неужели грозный судия, который исполняет свой – без сомнения нелегкий – долг, произнося обвинительные речи против бедных малых вроде меня и отправляя этих несчастных за их счет к позорному столбу или на виселицу, был бы менее страшен или, по крайней мере, выглядел бы менее внушительно, если бы причудница-природа не приставила к его лобной кости вместо носа этот огромный ястребиный клюв и, дабы довершить сходство, не пошутила еще более жестоко и не покрыла этот клюв мертвенно-бледной шероховатой оболочкой, не краснеющей ни при каких обстоятельствах, даже от гнева!..»
Что же до моего официального защитника, который только что сидел на краю скамьи, затем переместился на спинку моего стула, а скоро, если будет на то воля Божия, окажется где-то еще и который, кажется, прыгает так высоко, что мог бы влететь в зал заседаний через окно, то при исполнении своих достойных всяческого почтения обязанностей он вполне мог бы не кричать, как громогласный попугай, и не скакать, как проворная обезьяна…
– Следует заметить, – прибавил я вполголоса, продолжая обдумывать эту мысль, – что тайна шестого дня творения
[110]
раскрыта еще далеко недостаточно; когда Господь низвел человека, падшего по собственной вине, до состояния животных,
[111]
животных же возвысил до состояния падшего человека, он, пожалуй, достойно наказал нашего прародителя за его безрассудную гордыню. В таком случае, если, конечно, я не ошибаюсь, те из сыновей Адама, что в новых испытаниях сберегли толику бессмертия, дарованного им изначально, могут надеяться в один прекрасный день возвратиться в райский сад, который легко и просто созидается безграничным могуществом и безграничной добротой. Остальные же возвратятся туда, откуда пришли, – в лоно вечной материи!
– Что, черт подери, он там бормочет? – визгливым голосом, от которого лопнули бы барабанные перепонки у бронзовой статуи, крикнул мой адвокат, расслышавший мои последние слова, вероятно, оттого, что я произнес их вслух. – Что он там бормочет? – повторил адвокат. – Он у меня в руках, господа, он у меня в руках. Я составил его френологический критерий ad unguem.
[112]
Мономания в чистом виде. Insanus aut valde stolidus.
[113]
Что я и не замедлю вам доказать в моей защитительной речи. – Он у меня в руках, – добавил мой защитник голосом еще более оглушительным, рухнув мне на плечи.