– О каком холоде вы говорите, друг мой? – воскликнул я, придя в себя. – Никогда еще я не видел такой мягкой весны, такого восхитительного лета!
– О! – отвечала она. – Влюбленные и поэты забывают в моем саду обо всем на свете!
Прежде Фея Хлебных Крошек никогда не упускала случая разрешить любое, даже самое ничтожное, мое сомнение, если только это могло сделать меня образованнее или счастливее, однако с тех пор, как мы встретились с нею в последний раз, она постоянно пропускала мимо ушей мои недоуменные возгласы и отказывалась отвечать на мои пытливые вопросы.
«Значит, так тому и быть, – решил я. – Возможно, мучающее меня тщеславное желание все знать и все объяснить есть не что иное, как признак слабости нашего ума и суетности наших стремлений – единственного, что препятствует нам вкусить на земле ту законную долю блаженства, какая отпущена нам Провидением? Что мне причины и источники добра, если я ощущаю его следствия, и какое право имею я осведомляться о них с глупым и надменным любопытством, когда все убеждает меня, что я рожден, дабы наслаждаться моей жизнью и моими фантазиями, не задумываясь об их происхождении? Роковое влечение открыло Еве врата смерти, Пандоре – сосуд со всеми бедствиями рода человеческого, а знатной владелице замка, чье имя я забыл, кровавый тайник Синей Бороды! Если бы мне нужно было узнать то, чего я еще не знаю, Фея Хлебных Крошек, которая это наверняка знает, просветила бы меня. Меж тем мои вопросы огорчают ее – не столько потому, что она боится расслышать в них оскорбительное недоверие, сколько потому, что она опасается утвердиться в своих подозрениях насчет легкомыслия и несостоятельности моего ума.
С этой минуты я больше не задавал вопросов. Я принял свою жизнь как она есть.
Глава двадцать первая,
из которой можно узнать, каковы самые разумные способы приятно проводить время, имея сто тысяч гиней, а может быть, и больше
Ах, рассказы Феи Хлебных Крошек обладали такой огромной привлекательностью, что вам никогда не наскучило бы их слушать! Однако я с некоторой тревогой заметил, что ее слова, жесты, движения утратили ту шаловливую и подчас потешную резвость, какая так часто восхищала меня в бытность мою школьником. Впрочем, супруга моя не сделалась ни серьезной, ни суровой, и мягкая степенность ее речей нимало не уменьшила их любезной прелести, однако беседы наши приобрели направление несколько более торжественное и возвышенное, чем в достопамятные дни ловли сердцевидок и кораблекрушения возле британских берегов. Я предположил, что она либо отдает этой сдержанностью дань нашему брачному празднеству, либо полагает, что пора размышлений, в которую я вступил после моего совершеннолетия, обязывает ее сообщить новую форму своим мудрым наставлениям. Я подумал, что, пожалуй, наше нравственное существование в самом деле разделяется надвое, и, становясь мужчиной, ребенок переходит от радостных обольщений детства к суровым убеждениям зрелости, а подумав так, спросил себя, можно ли сказать, что обучение мое окончено.
Я в этом сомневался, ибо полагал, что превратности моей юности были недостаточно многочисленными и разнообразными и не позволили мне узнать жизнь со всех сторон и во всех ее проявлениях. Я сожалел о том, что не испытал ни довольно бедствий, ни довольно преуспеяния, чтобы чувствовать себя совершенно уверенно в любом жизненном положении. Я знал, что отныне мой главный долг на земле – составить счастье Феи Хлебных Крошек. Не знал я другого: что именно я могу сделать для того, чтобы составить счастье Феи Хлебных Крошек, однако сердце мое разбилось бы от сознания, что она несчастлива.
Словно угадывая мои мысли, Фея Хлебных Крошек отвлекла меня от них звонким смехом, и ее живые блестящие глаза, в которых стояли слезы, взглянули на меня с таким восхитительным выражением нежности, сострадания и любви, что я не смог отказать себе в удовольствии схватить ее прелестную ручку и запечатлеть на ней поцелуй.
В то же мгновение из-за двери послышалось тихое ворчание, весьма красноречивое и весьма мелодичное.
– Ну наконец-то! – сказала Фея Хлебных Крошек, с непостижной прытью бросаясь к двери. – Мне кажется, я узнаю этот благозвучный голос; я убеждена, что к нам пожаловал элегантный мастер Блетт, первый конюший нашего друга сэра Джепа Мазлберна.
Это в самом деле был мастер Блетт, иначе говоря, опрятнейший и любезнейший в мире черный пудель,
[142]
чья шерсть завивалась в широкие кольца, словно ее только что обработали щипцы модного парикмахера, а лапы были облачены в желтые сафьяновые башмаки с золочеными шнурками и в перчатки из буйволовой кожи а-ля Криспен.
[143]
Это был мастер Блетт собственной персоной, с бесконечным изяществом обмахивавшийся своей украшенной султаном шляпой.
Поскольку мастер Блетт явился с поручением к моей жене и пролаял свою небольшую речь на том собачьем наречии острова Мэн, которое я со вчерашнего дня еще не успел изучить в совершенстве, я не стал вникать в его слова особенно глубоко. Впрочем, по правде говоря, сделать это мне было бы крайне затруднительно, ибо говорил он с небольшим акцентом, а главное, с такой поразительной быстротой, что поспеть за ним не удалось бы ни одному стенографу.
Закончив свою речь, мастер Блетт, до того стоявший подбоченившись – впрочем, с большим достоинством, – протянул правую лапу вперед и отдал Фее Хлебных Крошек бумажник, форма, цвет, размеры и все прочие приметы которого были мне хорошо знакомы, – бумажник бальи с острова Мэн, который я защищал с такой яростью и за который едва не заплатил такой дорогой ценой.
Затем мастер Блетт отвесил Фее Хлебных Крошек глубокий поклон, степенно простился со мной и стал отступать к двери, не поворачиваясь, однако, к нам спиной, как и подобает псу-дипломату, сведущему в серьезных делах и знакомому с посольским церемониалом.
– Отлично-отлично-отлично, – сказала Фея Хлебных Крошек с пленяющей меня веселостью, откинувшись на спинку кресла. – По крайней мере, той ночью, ты, как видишь, страдал недаром!
– Клянусь вам, Фея Хлебных Крошек, я не понимаю ни единого слова из того, что вы говорите!.. – отвечал я.
– Ты прав, дитя мое, – согласилась она, – прости мне мою рассеянность. Я тебе сейчас все объясню. Прискорбный случай, приключившийся с тобой, напомнил мне, что остров Мэн с незапамятных времен принадлежал одной из ветвей моего рода и что вследствие такого досадного преимущества, как долголетие, я вправе претендовать на наследство; впрочем, я мало дорожила этой землей из-за угрюмого и злобного нрава ее обитателей; однако обстоятельства заставили меня переменить решение, и, так как я была уверена, что успею воспрепятствовать твоей казни, я употребила оставшееся время на то, чтобы послать своего поверенного к бальи и предъявить грамоты, удостоверяющие мои права. Они оказались столь несомнительные, что почтенный сэр Джен без малейшего колебания отдал мне свой годовой доход, а именно сто тысяч фунтов стерлингов в надежнейших бумагах, – уточнила она, перебирая векселя и банковские билеты, – те самые сто тысяч гиней, которые ты спас из когтей бандитов.