В «Фее Хлебных Крошек» к теме казни примешиваются и публицистические оттенки: протест против неправедного суда, обижающего беззащитного маленького человека (сходным образом против бездушного законодательства незадолго до этого выступил Гюго в «Последнем дне приговоренного к смерти», 1829), но очевидно, что Нодье двигали мотивы не только социальные, но и глубоко личные.
Любопытно, что у Нодье это был излюбленный мотив не только письменных, но и устных рассказов; Жерар де Нерваль вспоминал в посвящении Александру Дюма сборника «Дочери огня»: «Вы знаете, с какой убежденностью наш старый друг Нодье рассказывал, как его гильотинировали во время Революции; рассказ звучал настолько достоверно, что оставалось непонятным одно: как сумел он приладить на место свою голову».
[31]
О том же писал другой французский литератор, хорошо знавший Нодье, Жюль Жанен: «Помню, как однажды я спросил у него: «Странно, неужели вы забыли, что были казнены в тот же день, что и королева Франции?» Он ничего не ответил и глубоко задумался, словно пытаясь припомнить, не постигла ли его в самом деле сия славная участь?»
[32]
Отсюда тяга Нодье к «неистовой» литературе и даже к шуткам на «потустороннюю» тему: если верить Дюма, Нодье прислал ему в 1832 г. записку. «Дорогой Дюма, я только что прочел в газете, что 6 июня, в 3 часа утра, вас расстреляли. Благоволите сообщить, может ли это помещать вам прийти завтра на обед в Арсенал в нашем обычном кругу. Ваш добрый друг, который будет счастлив услышать от вас новости потустороннего мира» (записка была напечатана при жизни Нодье!).
[33]
Характерно, что именно Нодье сделал героем одной из своих повестей Казота, которому традиция приписывала предсказание французской революции с ее казнями.
* * *
В статье «О некоторых явлениях, связанных со сном» Нодье не только анализирует отдельные сновидения (как приятные, так и страшные), но и рассуждает о значении снов в истории человечества, причем понятие «сон» употребляется здесь как синоним «фантазии» или «поэзии». Народами и отдельными людьми, пишет Нодье, управляют два принципа: один, зиждущийся на воображении, а другой – материальный, причем существовать они могут лишь вместе: «В стране, над которой абсолютную власть приобрело бы воображение, вовсе не существовало бы положительной цивилизации, а ведь цивилизации без положительного элемента быть не может. Но в стране, где положительный принцип ставится выше всех мнений и даже всех заблуждений – если в мире есть мнение, не являющееся заблуждением, – человеку не остается ничего другого, кроме как отказаться от звания человека и с громким несмолкаемым хохотом убежать в леса, ибо подобное общество не достойно иного прощания».
[34]
В «Фее Хлебных Крошек» Нодье не отдает предпочтения ни одному из двух принципов. Основа фантастики у Нодье – неопределенность, возможность трактовать происходящее и как психологически правдоподобное (фантазии героя или даже плод его душевной болезни), и как совершенно ирреальное (плод риторского вымысла).
[35]
Эта двойственность «Феи» создается, в частности, ее архитектоникой: через всю повесть тянутся повторяющиеся мотивы, толкуемые но в реальном, то в сказочном плане: костыль Феи – вполне реальный, но сделанный из ветхозаветного ливанского кедра – превращается затем в волшебную палочку, которая помогает отыскать крошечный домик у стен Арсенала; насмешливая фраза гризетки из Гринока: «Он женится после того, как найдет клевер о четырех лепестках или мандрагору, которая поет!» (что-то вроде нашего «когда рак свистнет») – в финале оборачивается действительными поисками этой вполне фантастической мандрагоры.
Двойственен и финал повести: нельзя сказать наверняка, чем все кончилось – остался ли Мишель в лечебнице, где безжалостные врачи лечат его от безумия страшными процедурами, или вознесся в небеса, к шпилю католической церкви, с поющей мандрагорой в руках. Мишель в финале «женится на царице Савской и становится повелителем семи планет» – но это происходит в «чужой» сказке, в несуществующей книге, которую у рассказчика вдобавок крадут цыгане, иными словами, счастье Мишеля – тоже своего рода сновидение, фикция. Это вообще любимая стилистическая фигура Нодье. Типичная для него фраза (взятая из статьи 1835 г. «Библиография безумцев») звучит так: «Оставим эту забаву нашим рассудительным потомкам – если, конечно, у нас будут потомки и среди них найдутся рассудительные люди»;
[36]
в такой фразе конец опровергает начало и автор ничего не утверждает до конца и всерьез. По этой модели построен и финал «Феи Хлебных Крошек», оставляющий читателя в недоумении относительно подлинности описанных событий и развязки рассказанной истории: о судьбе Мишеля повествователь узнает из брошюрки, купленной у разносчика, – но ее украли цыгане; «Надеюсь, Даниэль, – сказал я, просыпаясь, – что цыганам книжка понравится». – «Наверняка понравится… – отвечал Даниэль, – если они ее прочтут».
Одним словом, итог «Феи» не слишком радостный – честность и доброта вознаграждаются, но только в сказке; но и не слишком грустный – все-таки он позволяет надеяться, что порой они вознаграждаются. А по Нодье, именно такова и должна быть цель сказки – внушить утешение и надежду. Два главных святилища свободы, писал Нодье в статье «О фантастическом в литературе», – это «вера религиозного человека и воображение поэта. Какую иную награду пообещаете вы душе, глубоко раненной жизнью, к какому иному будущему сможет она впредь приготовиться в страхе после стольких рухнувших надежд, которые уносят с собой революции?».
[37]
В. Мильчина
Предисловие читателю, который читает предисловия
Объявляю вам, друг мой, – ибо, кто бы вы ни были, я даю вам это имя, а в моих устах оно, будьте уверены, звучит искреннее и бескорыстнее, чем в любых других, – объявляю вам, что для меня нет большей радости, чем читать, слушать или рассказывать самому фантастические истории, – не считая, конечно, радости, которую я чувствую, доставляя удовольствие вам.