О двух главных свойствах гавайца Конрад узнал очень быстро. Во-первых, говорить для Пять-Ноль было все равно что дышать — он отчаянно нуждался в собеседнике, в любом собеседнике. «Интересно, — подумал Конрад, — сколько бы этот парень протянул в одиночке? Полдня, не больше». Во-вторых, Пять-Ноль в совершенстве владел искусством, которое мистер Уайлдротски называл «политической гибкостью». Если потребуется, гаваец готов был каждый день, каждую минуту стирать устаревшие надписи с доски Истории и заключать союз с любым, кто был ему выгоден на сегодняшней линии фронта. Едва вынесли бесчувственное тело бедного Шибздика, как Пять-Ноль повернулся к Конраду и начал болтать с ним, будто они дружили с «малай лет», как гаваец выражался на своем ломаном языке, будто никто целые две недели не смотрел на новичка как на паразита, сосущего воздух из камеры.
Теперь Пять-Ноль вдруг принялся вываливать ему на голову всё, что «карась» должен знать о жизни в тюрьме. Что бы ни подтолкнуло сокамерника к этой лекции, Конрад был ему благодарен. «Привет, Конрад. Как делишки, приятель?» До смерти хотелось спросить Пять-Ноль, что делать теперь, после пробного шара Ротто в комнате для свиданий, но шестое чувство удерживало Конрада. Еще неизвестно, насколько можно доверять гавайцу; кроме того, Пять-Ноль и сам каким-то образом был связан с латиноамериканской группировкой «Нуэстра Фамилиа». А «Нуэстра Фамилиа» для молодого белого карася почти так же страшна, как шайка Ротто.
Скоро должна была подъехать тележка с обедом, и в блоке было довольно тихо, хотя охранник пустил по радио что-то еще более несносное для братков-оки, чем саксофон Гровера Вашингтона. Хор белых пел под энергичный аккомпанемент тромбонов и кларнетов какую-то очень старую песню — похоже, «Чаттанугу чу-чу». Но сегодня заключенные лишь коротко бросали в сторону проволочного потолка: «Блядь, какого хрена там распевают? Серые недоделанные хренососы, сюда бы их, бля, вниз». Однако по этому поводу арестанты возмущались довольно вяло. Гораздо больше их волновал табачный кризис. Недавно все заполнили специальные бланки, где перечислили нужные им вещи и продукты, и сегодня охранник развозил по камерам прибывшие заказы. После раздачи заключенные обнаружили, что их лишили табака «Бьюглер» для самокруток. Один за другим, словно кто-то вел пальцем по клавишам, они кричали в проволочный потолок: «Блядь! Чё, „Бьюглера“ нету?» Охранники отвечали сверху:
— Похоже, да, вы в усрачке.
Один добавил:
— Чё пасти-то раззявили? Скоро ваще курить запретят — тада точно будете в усрачке.
— Тада, шериф, дуй за берушами! — крикнул какой-то оки. — Как начнем, бля, в двери колошматить — мало не покажется!
Конрад на верхней койке вздохнул, прислонился к стене и потянулся за новой книгой. Но она оказалась сплошным разочарованием — во всяком случае не «Стоиками в игре» замечательного Люциуса Тумса. Книга называлась просто «Стоики». На титульной странице значилось: «„Стоики. Эпиктет, Марк Аврелий, Мусоний, Руф, Зенон. Фрагменты“. Составитель и автор предисловия — А. Грисуолд Бимис, специалист в области классической филологии, профессор Йельского университета». Конрад глазам своим не верил! Магазин выслал не ту книгу! Неужели даже в таких мелочах судьба отвернулась от него?! Словно подтверждая это, охранник еще и лишил покупку товарного вида — а ведь книгу можно было обменять! — и бросил на колени заключенному лишь оборванную стопку жалких рассыпающихся страниц. Однако книга есть книга, другой все равно нет. Поэтому Конрад открыл предисловие профессора Бимиса… Кр-р-кр-р-кр-р-кр-р-кр-р-р-р… — скрежетали вентиляторы над головами охранников. Тр-р-ш-ш-ш тр-р-ш-ш-ш… бульк-бульк-бульк-бульк… — журчали унитазы. «Блядь-блядь-блядь…» — доносилось из камер поверх проволочного потолка. Чтение шло туго — книга была о греках и римлянах, об «истоках философии, о пытливых умах, исследовавших тайны жизни и мироздания». Эпиктет, Марк Аврелий, Мусоний, Руф, Зенон оказались философами, которые жили почти две тысячи лет назад, в эпоху Римской империи. Конрад уже клевал носом, покачиваясь на волнах книжных строчек, когда одна деталь — всего несколько слов — зацепила его. Профессор упомянул, что в молодости этот Эпиктет сидел в тюрьме. Его пытали, даже искалечили, но он все-таки стал одним из величайших римских философов. Конрад начал всерьез продираться сквозь нудный, неторопливый слог. Об Эпиктете мало что было известно, не указывались даже точные даты рождения и смерти, но профессор писал, что родители будущего философа, греки, еще мальчиком продали сына в рабство телохранителю императора Нерона. Эпиктет начал жить, лишенный всего — семьи, имущества, свободы.
Конрад уже не мог читать по порядку. Он перелистнул несколько страниц, чтобы прочесть слова самого Эпиктета. «Книга I, глава 1: О том, что зависит от нас и что не зависит от нас
[23]
»… и взгляд скользнул на абзац пониже: «а заключенному… — заключенному! — на земле, в земном теле, в своем кругу и обществе, что говорит Зевс? Зевс говорит: „Если бы было возможно, я сделал бы и бренное тело твое и бренное имущество свободным и неподвластным препятствиям. Но в действительности, да не будет тебе неведомо, оно не есть твое, оно — брение, искусно замешенное. Я дал тебе некоторую часть нашу, искру божественного огня — способность влечься и не влечься, стремиться и избегать. Если ты будешь заботиться о ней и полагать в ней всего себя, то никогда не будешь испытывать помех, никогда не будешь стенать, не будешь жаловаться, не будешь льстить никому“».
А потом Эпиктет сказал: «Я должен умереть. Так разве вместе с тем и стенать? Быть в заключении — в заключении, сказал он! — но разве вместе с тем и скорбеть? Быть изгнанным. Так разве кто-нибудь мешает мне вместе с тем смеяться, не поникать духом, благоденствовать? „Я закую тебя“. — „Человек, что ты говоришь? Меня? Ты закуешь мою ногу, а мою свободу воли и Зевс не может одолеть“. — „Я брошу тебя в тюрьму“. — „Ты бросишь туда только бренное тело“. — „Я обезглавлю тебя“. — „Разве я говорил тебе, что моя голова неотрубаема?“» И еще Эпиктет сказал: «Людей показывают обстоятельства. Стало быть, когда тебе выпадет какое-то обстоятельство, помни, что это бог, как учитель борьбы, столкнул тебя с грубым юнцом. — Для чего? — можешь ты спросить. — Для того чтобы ты стал победителем на Олимпийских играх. А без пота не стать».
— Э! Конрад! — это был Пять-Ноль с нижней койки. — Еще ко-што, бра! Слыаш? Караси, они думают, если…
И Пять-Ноль начал очередной урок «для тех, кто впервые в тюрьме». Конраду не хотелось сейчас слушать. Его вдруг непреодолимо потянуло к этому Эпиктету, о котором он никогда не слышал, чье имя и выговорить-то толком не мог. Однако рисковать только что обретенным расположением своего хатника (как заключенные называют соседей по камере) он тоже не хотел и решил все-таки прислушаться к его словам.
— Караси, — рассуждал Пять-Ноль, — они думать, если сидеть тихо, не гонобобиться, если делай вид, что просто пописай вышел, то ты невидимый. Это байда, бра! Невидимых не бывает. Или ты играешь, или ссышь, яс-ссно? А эти аббалы, — он протянул руку с нижней койки, чтобы Конрад ее заметил, и описал круг, словно охватывая весь блок со всеми камерами, — если подумают, что ты ссышь, ты и огребешь. Тогда они схарзают тебя.