Экономка, женщина средних лет, бывшая медсестра, которую Хонда нанял сам, без оглядки на Тору, была несчастной женщиной, похоронившей двух мужей, но ничего не упускала и была очень внимательна, Хонда теперь подумывал о том, что следует позаботиться о ней в завещании. Она за руку довела Хонду до ванной комнаты, все время предупреждала, чтобы он не поскользнулся, и, окутав заботой, будто паутиной, которую тянет за собой паук, оставила его раздеваться. Хонда не любил, чтобы женщины видели его голым. Перед зеркалом, мутным от просачивающегося из ванной комнаты пара, Хонда снял халат. Осмотрел в зеркале свое тело. На груди выступали все ребра, живот выпирал книзу, в тени этой вздутости свисало нечто, напоминавшее увядший стручок, дальше тело, словно обрубленное, опиралось на бледные тощие ноги. Появились будто опухшие колени. Сколько долгих лет самообмана понадобилось для того, чтобы истязать себя зрелищем этого уродства. Но Хонда подумал, что если красивый в молодости мужчина доживет до его лет, то он будет именно таким, и утешил себя сочувственной улыбкой в адрес такого человека.
На обследование ушла неделя. В назначенный день он снова направился в больницу, и когда ему сказали, что нужно тотчас лечь на операцию, подумал: «Ну, вот, началось».
— И все-таки, раньше вы часто бывали в больнице, а в последнее время вас и не видно, вот за это отсутствие вы и натворили дел. Это не небрежность и не оплошность, — врач произнес это таким тоном, словно ругал его за распущенность, и изобразил тонкую улыбку. — К счастью, у вас доброкачественная опухоль на поджелудочной железе, поэтому достаточно удалить ее.
— Так это не желудок?
— Поджелудочная железа. Я могу показать вам снимки желудка.
Опухоль на поджелудочной железе выглядела, как оказалась, выпуклостью вне желудка — это совпадало с первым результатом, полученным при пальпировании.
Хонда выпросил себе в больнице недельную отсрочку.
Вернувшись домой, он сразу написал длинное письмо и велел отправить его срочной почтой. Он написал, что двадцать второго июля приедет в Гэссюдзи. Письмо прибудет завтра, двадцатого, или послезавтра, двадцать первого числа, он сообщал о своих намерениях настоятельнице монастыря, просил принять его, написал о событиях шестидесятилетней давности, попутно изложил собственную жизнь, просил простить за то, что из-за срочности дела едет без приглашения.
Утром двадцать первого числа, в день отъезда, Хонда сказал, что пойдет во флигель к Тору.
Экономка просто назойливо просила позволить ей сопровождать его в поездке, но Хонда твердо отказал ей, сказав, что должен ехать один. Поэтому экономка дала ему подробные наставления, положила в саквояж одежду специально для того, чтобы Хонда не простудился от гостиничного кондиционера, так что саквояж по тяжести оказался не под силу пожилому человеку.
По поводу посещения флигеля, где находились Тору и Кинуэ, экономка снова разразилась всякими наставлениями. Их целью было предупредить реакцию на свои возможные упущения.
— Извините, пожалуйста, но господин Тору последнее время все время носит это кимоно в крапинку, госпоже Кинуэ очень нравится эта его одежда, я просила снять, чтобы постирать, но она рассердилась и укусила меня за палец, поэтому мне пришлось оставить его в этом кимоно. Господин Тору ничего не говорит, он и день проводит, и ночь спит все в той же одежде, не обращает на это внимания. Имейте это в виду… И еще, мне очень неудобно об этом говорить, но, по словам служанки, которая работает во флигеле, госпожу Кинуэ по утрам тошнит, и нравится ей сейчас совсем другая еда. Она радуется, что у нее появились признаки какой-го тяжелой болезни, но учтите, это не так.
Экономка не видела, что глаза Хонды, уверенного, что его потомок будет лишен ясности рассудка, как-то странно блеснули.
Раздвижные стены были распахнуты, с тропинки из сада все, что творилось в доме, было видно как на ладони. Хонда, тяжело опершись на палку, опустился на край веранды.
— Дедушка пришел, доброе утро, — произнесла Кинуэ.
— Доброе утро. Я тут собираюсь на пару дней уехать в Киото, а затем в Нару, и хотел попросить тебя присмотреть за домом.
— Вы едете путешествовать? Как хорошо, — Кинуэ не проявила никакого интереса и вернулась к своим занятиям.
— Что это ты делаешь?
— Готовлюсь к свадьбе. Как вам? Правда, красиво? Это не только для меня, Тору я тоже украшу. Никто никогда еще не видел таких красивых жениха и невесту.
В продолжении этого разговора Тору в темных очках сидел у самого края веранды рядом с Хондой, зажатый между Хондой и Кинуэ, он не произнес ни слова.
С тех пор как Тору потерял зрение, Хонда не интересовался, чем живет его душа, он сдерживал свое воображение, которое стало беднее, чем раньше. Для него существовал только тот Тору, который переживет его. Однако после потери зрения Тору перестал навевать на Хонду ужас и ложиться на сердце, словно тяжелая молчаливая глыба, тяжестью явно постороннего человека.
Рядом с темными стеклами очков щеки Тору казались еще более бледными, а губы еще более алыми. Он всегда сильно потел, и сейчас под распахнутым легким кимоно на груди у него блестели капельки пота. Скрестив ноги, он полностью отдался в руки Кинуэ, даже в уголке сознания у него не отложилось, что совсем рядом сидит Хонда — это было понятно по его жестам, когда он правой рукой, нервно завернув подол, чесал бедро или почесывал грудь. Однако эта распущенность в жестах вовсе не производила ощущения силы. Скорее казалось, что с нависавшего над головой потолка тянутся ниточки, которые и управляют его движениями.
У него должен был бы обостриться слух, но он не производил впечатления человека, слух которого активно впитывает внешний мир. Определенно, Тору воспринимал любого, кто был с ним рядом, кроме Кинуэ, одинаково безразлично, даже если бы самолюбие заставило вас встать и уйти, все равно у вас оставалось бы ощущение, что вы всего лишь частичка того мира, который он отбросил. Он заставлял вас почувствовать себя пустой ржавой банкой, брошенной в угол сада, густо заросшего летней травой.
Тору не демонстрировал презрения. Не сопротивлялся. Он просто молча сидел здесь.
Когда-то, пусть и фальшивые, его чудесные глаза и чудесная улыбка на время привлекли к нему людей. Теперь он не улыбался, а это было единственным, за что можно было бы ухватиться. Демонстрируй он раскаяние или печаль, нашлись бы те, кто захотел бы его утешить, но Тору никому, кроме Кинуэ, не показывал своих чувств, а Кинуэ не рассказывала другим о том, что видела.
С утра шумно пиликали цикады, свет, лившийся на веранду с неба сквозь листья деревьев одичавшего сада, просто слепил, и от этого в комнате было еще темнее. Садик перед флигелем, ограниченный кругом оправы, отражался в темных очках Тору, которыми он демонстрировал свой отказ от внешнего мира. После того как срубили камелию, росшую у миниатюрного прудика, садик без цветов потерял свой облик: между сложенных в горку камней буйно прорастали сорняки, и пятна света, пробившиеся сквозь росшие вокруг деревья, ложились на темные очки Тору.