Когда я увидел вытоптанные в снегу огромные буквы О-М-И, то не столько разумом, сколько интуитивно постиг всю глубину его одиночества. Мне стало ясно то, чего, возможно, не понимал и сам Оми, – почему в это снежное утро его потянуло сюда в такую рань…
Если б мой кумир сейчас снизошел до какого-нибудь пошлого оправдания (вроде: «Сегодня у нас снежное сражение, вот я и пришел пораньше»), я бы лишился чего-то очень для меня важного, и эта утрата была бы несравнимо болезненней, чем ущерб, нанесенный гордости Оми. Вот почему я поспешил прийти ему на помощь и сказал первым:
– Вряд ли сегодня удастся в снежки поиграть. Маловато все-таки снегу выпало.
Лицо Оми приобрело равнодушное выражение. Скулы его затвердели, в брошенном на меня взгляде читалось легкое презрение. Он изо всех сил пытался уверить себя в том, что я – жалкий сосунок, и от этого усилия в глазах его зажглись недобрые огоньки. Оми был благодарен мне за то, что я ни словом не обмолвился о буквах, но в то же время старался подавить в себе это чувство. Как сладко было мне наблюдать за этой внутренней борьбой!
– Чего ты в вязаных перчаточках ходишь, как дитя малое, – фыркнул он.
– Взрослые тоже носят такие, – возразил я.
– Эх ты, бедолага. Поди и не знаешь, что такое настоящие кожаные перчатки. Вот, гляди. – И он внезапно потер своей мокрой от снега перчаткой по моей щеке. Я отшатнулся. Щека вспыхнула нестерпимым чувственным пламенем, словно помеченная огненным тавром, Я почувствовал, как прозрачен и ясен взгляд моих глаз, устремленных на Оми.
Именно в тот миг я в него и влюбился.
* * *
Это была первая в моей жизни любовь, если, конечно, ко мне применимо столь прямолинейное слово. Причем любовь моя явно и недвусмысленно основывалась на физическом желании.
С каким нетерпением ждал я наступления лета, когда мог представиться случай увидеть Оми раздетым. У меня была страстная, заветная мечта – посмотреть на его «здоровенную штуку».
В моей памяти, как два электропровода, спутались две истории, связанные с перчатками. Кроме тех, кожаных, я часто вспоминаю еще пару белых парадных перчаток, и уже сам не знаю, какое событие произошло в действительности, а какое плод моей фантазии. К грубоватому облику Оми, пожалуй, больше подошли бы кожаные перчатки, хотя, может быть, по контрасту он лучше смотрелся бы в белых.
Я сказал «грубоватый облик», – и перед моими глазами встает самое заурядное лицо, лицо юноши, чувствующего себя одиноким среди мальчишек. Оми не был у нас в классе самым высоким, но зато никто не мог с ним сравниться ладностью фигуры. Наша гимназическая форма, имитировавшая мундир морского офицера, на узких ребячьих плечах смотрелась довольно убого, и лишь одному Оми она была впору. В этом синем наряде он так и излучал мужественную силу и чувственность. Уверен, что не я один с завистью и обожанием смотрел на эту великолепную мускулатуру, проступавшую под тонкой саржевой тканью.
Лицо Оми постоянно выражало какое-то угрюмое превосходство. Наверное, это было следствием уязвленной гордости. Я воображал, что провалы на экзаменах, изгнание из пансиона и прочие удары судьбы воспринимались им как олицетворение некой загадочной и всевластной силы. Что это была за сила? Мне смутно грезилось, что ее породило зло, живущее в душе Оми, который пока и сам не догадывается, какой мощный заговор против него зреет в его собственном сердце.
Лицо у Оми было смугловатое, круглое, с надменно выступающими скулами, небольшим, но мясистым, хорошей формы носом, точеной линией рта и мужественным подбородком; одного взгляда на эти черты хватало, чтобы почувствовать, как мощен и стремителен ток крови в теле Оми. Под таким обличьем могла скрываться только дикая, неукрощенная душа. Разве можно было ожидать от человека с подобным лицом какой-то насыщенной внутренней жизни? Но зато он наверняка обладал непостижимым совершенством, когда-то доступным людям, но оставленным ими в далеком прошлом.
Иногда Оми от нечего делать подходил и заглядывал мне через плечо в книгу – а книги я читал все больше мудреные и моему возрасту мало подходившие. Я немедленно с извиняющейся улыбкой захлопывал книгу. Не от смущения, нет. Я боялся, что, затеяв разговор о литературе, Оми продемонстрирует полное невежество и тем самым нанесет ущерб собственному совершенству, так мало им сознаваемому. Мне не хотелось, чтобы этот Одиссей заплутал в пути и забыл свою родную Итаку.
Во время уроков, на занятиях гимнастикой я не сводил с Оми глаз и постепенно сотворил для себя его идеальный образ. Даже сейчас, оглядываясь назад, я не могу обнаружить в том прекрасном образе ни единого изъяна. Я знаю, что в подобном повествовании следовало бы изобразить какие-нибудь милые недостатки или забавные привычки того, кого любил, – от этого персонаж станет живее, но что поделаешь: моя память ничего в этом роде не сохранила. Зато в ней запечатлелось многое другое, и эти воспоминания бесконечно многообразны, расцвечены тончайшими нюансами. Благодаря Оми я нашел определение человеческому идеалу, я обнаружил все признаки совершенства в его бровях, лбе, глазах, носе, ушах, щеках, скулах, губах, подбородке, шее, кадыке, цвете лица, коже, в его мощных руках и груди.
Взяв за основу эти абсолютные критерии, я путем тщательного отбора разработал целую систему ценностей. Из-за Оми я бы никогда не смог полюбить человека умного и образованного. Из-за Оми меня ни за что не привлек бы юноша, носящий очки. Из-за Оми я проникся любовью к физической силе, полнокровию, невежеству, размашистой жестикуляции, грубой речи и диковатой угрюмости, которая присуща плоти, не испорченной воздействием интеллекта.
…Надо сказать, что эта бескомпромиссная шкала делала исполнение моего желания логически невозможным, хотя нет на свете ничего более логичного, чем плотский импульс. Однако стоило мне наладить с предметом моих вожделений контакт на интеллектуальном уровне, добиться взаимопонимания, как тут же физическое желание испарялось. Малейшие признаки интеллекта в партнере заставляли и меня перейти на язык рассудочности. Любовь – чувство обоюдное: тебе нужно от любимого то же, что ему от тебя; вот почему, ожидая от партнера полного невежества, я и сам испытывал жгучую потребность в полном отказе от разумности, я поднимал мятеж против интеллекта. А восстание такого рода было заведомо обречено на поражение. Со временем я научился наблюдать за обладателями моего идеала, здоровой плоти без малейших признаков духа – уличными хулиганами, моряками, солдатами, рыбаками, – с безопасного отдаления, не вступая с ними в разговоры, сохраняя баланс страсти и хладнокровия. Наверное, мне следовало бы поселиться где-нибудь на южных островах, где я не понимал бы язык туземцев. Недаром во мне с детских лет живет тоска по неистовому тропическому лету.
Но вернусь к перчаткам. У нас в гимназии было заведено в дни торжеств надевать белые перчатки. Мне достаточно их натянуть, щелкнуть меланхолично поблескивающими перламутровыми пуговицами на запястьях, расправить три многозначительно выстроченные складки с внешней стороны – и в памяти сразу воскресает сумрачный актовый зал, вкус печенья сиосэ, которое раздавали гимназистам по окончании церемонии, и еще удивительная метаморфоза, непременно происходившая в день праздника: он всегда начинался солнечно и звонко, а потом вдруг как бы давал трещину и рассыпался.