Это единственное у тебя упоминание о женщинах, и за долгие годы наших отношений ученика и учителя ты тоже один-единственный раз заговорил со мной об этом.
На прощальном сборе все по очереди называли, с кем хотели бы встретиться перед уходом в армию, и словно в шутку заинтересовались женщинами-писательницами. Я назвал тогда Уно Тиё, у неё как раз накануне вышел прекрасный рассказ: письмо любящей жены к ушедшему на фронт мужу. Я полагал, что образ этой прелестной, словно цветок, женщины станет для вас ярким воспоминанием. Ещё я назвал Ногами Яэко — мне хотелось, чтобы, встретившись с ней, вы осознали, что чувствует, как понимает вас женщина-мать. Мне верилось, что обе они оставят глубокий след в вашей памяти и одарят своим теплом, когда там, на полях кровопролитных битв, вас посетят мысли о далёкой родине.
В тот вечер я не писал никому рекомендательных писем. Каждый из вас тогда мог смело стучаться в любую дверь, и мне казалось, что к одной из писательниц ты непременно зайдёшь. Но, придя потом ко мне один, ты всё же попросил такое письмо для Уно Тиё: "Без него неудобно нанести визит даме".
Я с готовностью согласился, но начался тот разговор… Я вспомнил о Бергсоне, потом ты, охваченный неясным мне порывом, заплакал и — то ли от смущения, то ли спохватившись, что опаздываешь на ужин к дяде, — торопливо засобирался и ушёл. Сходил ли ты к госпоже Уно без письма? На следующий день я вспомнил, что не дал тебе его, и страшно расстроился оттого, что теперь уже ничего не поправишь. Домашние наивно утешали меня: вот он вернётся с войны, и ты сам сходишь с ним к Уно. Кто мог подумать, что ты погибнешь?
Вот и сегодня, дочитав твои записи до 9 октября, я со стыдом вспомнил об этом и мучился раскаянием…
Нет, до чего чудовищное, дьявольское изобретение — "человек-торпеда"! Его воплотили в реальность наши же глухонемые, а ты, пройдя столь тяжкий путь душевных мучений, отправился навстречу смерти, исполненный, словно божество, благородно-возвышенного духа.
Твои дневники обнажают эту трагедию. Они предостерегают нас: если мы вновь позволим себе высокомерно отвернуться от глухонемых, то кто-то из них непременно создаст новую "человек-торпеду", и мы — возвышенно-благородные души! — сами же окажемся в ней и понесёмся навстречу смерти.
1948 г.
Shisha tono taiwa
Т.Розанова, перевод на русский язык, 2002
Оока Макото. ЯПОНСКАЯ ЛИТЕРАТУРА И КОДЗИРО СЭРИДЗАВА
Когда я размышляю о творчестве Кодзиро Сэридзавы, мне невольно вспоминается шестое апреля 1993 года, день, когда мы собрались в траурном зале Аояма для прощания с писателем, покинувшим этот мир на девяносто седьмом году жизни, и перед глазами всплывает извивающаяся длинной змеёй очередь тех, кто пришёл попрощаться с ним, — их число превысило самые смелые предположения.
В тот день я пришёл отдать последний долг покойному, которого сменил на посту председателя ПЕН-клуба, и сидел в первом ряду вместе с Накамурой Синъитиро. Желающие проститься с Кодзиро Сэридзавой небольшими группами входили в зал, каждый клал перед прахом цветок и, отойдя, становился либо справа, либо слева. Я был потрясён не столько количеством пришедших — казалось, людской поток никогда не иссякнет, — сколько тем, что среди них было очень много довольно молодых женщин, по щекам их текли обильные слёзы, которые они и не пытались скрыть.
Когда все участники церемонии разместились в зале, Накамура-сан тихонько шепнул мне:
— Боюсь, что больше никто из наших литераторов не сумеет собрать на похоронах такое количество народу.
Это замечание показалось мне вполне естественным, так же, впрочем, как восхищение, прозвучавшее в голосе моего соседа. Неудивительно, ведь Накамура Синъитиро с молодых лет почитал и любил Сэридзаву-сан, своего старшего собрата по литературе, и доверял ему, как никому другому. Для меня же покойный был не только старшим товарищем, но и близким другом: мы были земляками, учились в одной школе, в одном лицее и в течение долгих лет поддерживали приятельские отношения.
— Совершенно верно, — ответил я Накамуре, — к тому же почти все, кто пришёл сюда сегодня, это действительно читатели Сэридзавы, во всяком случае, я не вижу почти никого из литераторов, не говоря уже о журналистской братии.
Мне кажется, что писатель Кодзиро Сэридзава занимает особое место в нашей литературе, он всегда сторонился так называемых литературных кругов, основным в его творчестве всегда были "свет надежды, духовность и высокая нравственность". То есть всё то, чего так недостаёт основным направлениям современной японской литературы, пришедшим на смену натурализму.
Особенно это касается "света надежды", который весьма редко освещает творчество официально признанных литераторов. В самом деле, так называемый литературный мир — это обладающее весьма высокой плотностью скопление людей, которые, судя по всему, полагают, будто писатель, всерьёз занимающийся изображением человеческой жизни, должен смотреть на неё чрезвычайно пессимистически, и уже по одной этой причине творчество Сэридзавы, отмеченное вышеупомянутыми качествами, не может не стоять в этом литературном мире особняком.
При этом характерно, что число страстных почитателей Сэридзавы не только не уменьшилось после его смерти, а, напротив, едва ли не увеличилось, не говоря уже о том, что регулярно выходят новые печатные издания, по инициативе этих почитателей созданные. Насколько мне известно, ни один из официально признанных в литературном мире писателей не имеет столь непосредственного и тесного контакта со своими читателями.
Мне кажется, что объясняется это очень просто — поклонники Сэридзавы всегда видели и продолжают видеть в нём своего наставника на жизненном пути. Причём он для них не просто учитель, у которого можно учиться писательскому мастерству, нет, они видят в нём Учителя, человека, способного направить их размышления о жизни в определённое русло.
Существует мнение, что в военные годы Сэридзава — ему тогда едва исполнилось сорок — был едва ли не единственным писателем, пользовавшимся доверием молодёжи, особенно той её части, которая группировалась вокруг его учеников из Первого лицея. В самые тяжёлые времена в конце Второй мировой войны в доме Сэридзавы примерно дважды в месяц собиралось десятка два студентов, они беседовали, пытаясь уяснить для себя простые и вместе с тем первостепенные истины человеческой жизни, что было особенно важно в те мрачные годы военного режима, когда наша страна оказалась в полной изоляции. Мне, человеку, принадлежащему более позднему поколению, но всё же успевшему отчасти соприкоснуться с гнетущей, удушливой атмосферой тех лет, эти беседы представляются явлением поразительным, исключительным по своей значимости.
Влияние Сэридзавы было так велико вовсе не потому, что он был человеком на редкость обходительным и приветливым. Молодых людей, ищущих свой путь в жизни, привлекала в нём прежде всего независимость суждений, духовность, умение аналитически мыслить, от него словно исходили какие-то особые волны, которые чутко улавливались их органами восприятия.